Документи

Книга 1 | Розділ 2. Розстріли і поховання в районі Бабиного Яру під час німецької окупації
Книга 2 | Том 1 | Розділ 1. Діяльність німецьких і місцевих каральних органів в окупованому Києві
Книга 2 | Том 2 | Розділ 2. Радянське підпілля в окупованому Києві. Боротьба і загибель
Книга 2 | Том 2 | Розділ 3. Активна участь мирного населення (зрадники й праведники)
Книга 3 | Розділ 2. Київ від початку війни до вступу німецьких військ
Книга 3 | Розділ 4. Діяльність окупаційної влади й місцевого адміністрації у Києві. Національний, релігійний і культурний аспекти. Ставлення до населення й військовополонених. Пропаганда й практика
Книга 3 | Розділ 6. Мирне населення в окупованому Києві. Настрої. Життя і смерть

Спогади Н. Лінки (Геппенер) “Великая Отечественная война 1941–1945 гг. (Киев)” про початок війни, Музейне містечко у дні оборони Києва і у перші місяці окупації, мінування Хрещатика та Успенського собору радянськими військовими, життя в окупованому місті, роботу в Музеї до- і ранньої історії та інше. Київ, 7 вересня 1946 р. – 1970-ті рр.

1970 р.

Текст (рос.)

Великая Отечественная война 1941–1945 гг. (Киев)

 

В воскресенье 22-го июня 1941-го года я проснулись очень рано, часов в 5 утра, разбуженная гудками машин скорой помощи, криками и суетой в приемном покое больницы, над которым находились наши комнаты. В течени[е]1 нескольких лет муж* работал главврач[о]м2 больницы Киевского института усовершенствования врачей**, где была и наша квартира. Он пошел узнать о причине шума. Вскоре он прибежал: “Война!3 Война!” Не может быть! Это только слухи, рассказы людей, случайно пострадавших от какой-нибудь аварии. “Какие там аварии! Сначала и я так подумал. Но нет[,] война! Немцы внезапно и нагло напали на нас, бомбят уже окраины Киева, есть убитые, раненные, беженцы”.

Включили радио. Диктор об[ъ]явил, что в 12 часов будет говорить нарком Молотов – слушайте! [С]лушайте! В 12 часов все были у приемника и слушали взволнованную речь Молотова. Он говорил о вероломном нападении фашистов, без об[ъ]явления войны, на нашу страну, об их грозной силе, внезапно обрушившейся на наши пограничные части, не подготовленные к такому неожиданному натиску, о той жестокой и упорной борьбе, которую должен вести весь советский4 народ, спасая свою родину от порабощения.

Мы были потрясены, поражены. Как это могло случиться? Как могла произойти такая страшная неожиданность? У нас следили за каждым нашим шагом, доносили о каждом нашем слове, а тут слона то и не приметили!

Но охать и ужасаться было некогда. Мы хорошо помнили, как тяжело было нашей родине в 1917–1920-ом годах, когда на нее ринулись все белые армии России и Европы, но советская власть и устояла, и разгромила всех противников. А тогда она была много слабей, чем сейчас. “Наше дело правое – мы победим!”***.

Так мы рассуждали, приняв уже твердое решение немедленно вступить в ряды Красной армии. Муж мой подлежал <призыву>5, как врач, хотя ему было уже 53 года. Я была медсестрой военного времени еще в Первую мировую войну, теперь мне было 45 лет. Оба мы были вполне здоровые, работоспособные люди. Решили, по возможности, поступить вместе в один госпиталь и воевать так, как воевали 24 года тому назад. Мелькнула, понятно, печальная мысль о том, что надо бросить любимую работу, о которой я мечтала столько лет и, как в насмешку судьбы, снова надо уйти в момент завершения большого, плодотворного труда.

Теперь первый долгом надо было позаботиться о том, чтобы плотно завесить окна, не допустив ни малейшей щели: светомаскировка была первым требованием обороны и нарушителей строго карали.

Муж ушел в больницу. Я осталась с мамой4*, которая переехала ко мне почти год тому назад, когда женился мой брат Николай5*. Очень мне тяжело было видеть слабую, немощную старушку 76-ти лет. Без меня она останется совершенно беспомощной. Ни на брата, ни на его жену нельзя было надеяться, тем более, что через месяц они ждали своего первенца, а военное время их тоже не пощадит. Непременно надо было маму отвезти в Москву, к сестре Наташе, которая уже давно звала ее к себе. Мама тоже хотела ехать и стала собираться в дорогу.

На следующее утро муж получил повестку из военкомата и отправился получать назначение. Я поехала в музей6* с заявлением об уходе с работы для поступления в армию. Но оказалось, что было уже получено распоряжение наркома просвещения о том, чтобы все музейные работники, не призванные в армию, приступили к постоянной, круглосуточной охране музеев и упаковке наиболее ценных материалов для отправки их на Восток7*. Вместо увольнения я была зачислена в бригаду по охране музея и должна была явиться на следующий день в 9 часов утра, чтобы принять дежурство на сутки.

Сотрудницы музея, инвалиды и старики получили детальную инструкцию о способах борьбы с возможными пожарами от зажигательных бомб, об охране государственного имущества от мародеров и о задержке их, об вызове дежурных из городской комендатуры в случае проявления какой-либо сигнализации с территории Музгородка, о немедленном выполнении приказов командира саперной роты, расквартированной на территории Музгородка8*.

Возражать не приходилось, надо было оставаться на своем посту. Тем более надо было подумать о маме, найти ей попутчиков, если мне придется выехать, чтобы сопровождать эшелон с музейными ценностями. Я пошла на городскую станцию, чтобы узнать, когда можно приобрести билеты в Москву. Но станция уже не работала, а на вокзале я застала тяжелую картину, характерную для военного времени. Множество беженцев из Западной Украины и толпы киевлян уже разместились на вокзале целыми таборами в ожидании поездов, идущих в Москву, Харьков, даже в Чернигов. Крики, ругань, детский плач, груды чемоданов, тюков, мешков с провизией – все повторяло годы гражданской войны. Подошел состав, отправлявшийся в Москву. Началась осада вагонов, посадка через окна, с крыш, с тамбуров. Люди душили друг друга, дрались, прокладывали себе путь кулаками. Было совершенно ясно, что об поездке мамы в Москву пассажирским поездом нечего было и думать. Оставалась только надежда на возможность ее отъезда вместе с нами, на санитарном поезде, если муж будет назначен начальником такового и сможет нас поместить и увезти.

Придя домой, я застала брата, который тоже получил повестку из военкомата и был призван в армию, как переводчик, владеющий многими иностранными языками. Он волновался ввиду предстоящих родов жены, которая была неспособна позаботиться о себе и ребенке, считая, что все попеченье о семье обязан нести муж и отец младенца. Узнав, что я должна еще оставаться в Киеве на охране музея, он просил меня по возможности помочь его жене и теще, хотя и понимал, что на моих руках остается мама.

Пришел Матвей9*, получивший уже приказ развернуть эвакуационный госпиталь в большом здании школы на углу Владимирской улицы и бульвара Шевченко10*. Он еще ничего не знал ни о количестве вагонов, которые будут ему предоставлены, ни о числе раненных, которых надо будет эвакуировать, ни о медперсонале для обслуживания больных.

На следующий день я отправилась дежурить в музей. Исторический музей помещался тогда в старинном здании, где с ХVІІІ века находилась типография Киево-Печерского монастыря11*. Массивные, толстые стены его высились над самым обрывом высокого правого берега Днепра, близко от мостов через реку.

Директор музея Иван Васильевич Бондарь обошел с дежурными всю территорию музея, проверил печати, замки и окна всех зданий и выдал дежурным ключи от нижнего этажа, где были освобождены помещения для столовой саперной роты и для дежурных по охране музея. Дежурили в этот день старик сторож[,] Григорьев и я.

Директор был очень занят и озабочен получением средств транспорта для эвакуации музея, а также отбором экспонатов, которые надо было вывезти в первую очередь. Он уже подготовил список наиболее ценных вещей[,] и ему обещали выделить баржу для выезда вниз по Днепру. Пока неизвестен был ни размер баржи, ни срок ее отправления, ни возможности ее охраны на Днепре, где враг сильно бомбил все суда и пароходы. Также неясной оставалась возможность организации выезда работников музея по примеру Академии наук, которая уже получила приказ об эвакуации12* наиболее квалифицированных сотрудников.

Наступил вечер. Саперы пришли ужинать, кашевары принесли им целые котлы с борщ[о]м6 и с гречневой кашей, щедро политой салом со шкварками. Поужинав, они ушли в свои казармы, а мы с Григорьевым стали убирать и мыть посуду. В котлах оставалось еще много великолепного борща и каши, мы принялись за еду, пригласив еще соседок-уборщиц. С продуктами было уже довольно туго[,] и аппетит у нас всех был отличный. Казалось, что дежурство дело совсем не такое трудное. Затем мы обошли всю территорию, где находились музеи[,] и расположились в дежурной комнате.

Как только совсем стемнело, где-то очень далеко послышался слабый рокот, как бывает при медленно приближающейся грозе. Этот зловещий гул стал быстро усиливаться, возрастать, превратился в мощный рев, охвативший все вокруг. Казалось, небо упадет, разбитое самолетами врага. Скрыться было негде, наше крепостное здание дрожало, как карточный домик. Потом около нас и мимо нас к мостам полетели огромные снаряды. Они выли громким, зловещим воем, пронзительным воем, пролетая над нами и около нас. Взрывы грохотали один за другим, ярко освещая все окрестности. Одна эскадрилья прилетала, сбрасывала свой страшный груз и едва отлетала, как на ее место мчалась уже другая и, казалось[,] конца не будет этому аду.

Мы чувствовали себя совершенно беззащитными в своем здании7, как в ореховой скорлупе. Тягучий, жалобный стон летящего снаряда леденил сердце[,] и росла уверенность, что вот-вот, сейчас он упадет именно на меня.

К счастью[,] июньские ночи коротки[,] и бомбежка прекратилась с первыми лучами рассвета. Над Днепром появилась целая цепь аэростатов, растянувшихся вдоль горизонта – запоздалая защита города. Помню, что я повалилась на какую-то койку и тотчас заснула мертвым сном.

С этого дня, через двое суток на третьи приходилось мое очередное дежурство. Я с ужасом ждала этого дня и очень хорошо понимала состояние гоголевского Хомы Брута, когда он должен был отправляться на всю ночь в заброшенную часовню, чтобы читать Псалтырь над страшной ведьмой. Ночи под немецкими бомбами были не легче, чем молитвы над злодейкой, и я вполне понимала несчастного семинариста, всячески пытавшегося улизнуть от этого страха. А нам – дежурным – надо было еще проявлять мужество, обходить двор и посматривать, нет ли где огня и пожара. Особенно было страшно, когда один снаряд, не долетев до моста, разорвался и развалил угол соседнего зданья. Посыпалась штукатурка и стекла, полетели кирпичи. Но сила снаряда была уже на исходе, он взорвался в толще стены, разворотил ее, и дальше не двинулся.

С первых чисел июля Киев был уже на военном положении13*. Строго соблюдалась светомаскировка, изъяты были у населения все радиоприемники и радиоточки, по которым враг мог вести свою агитацию. Все новости передавались громкоговорителями, установленными на всех улицах.

Начались и все шире разворачивались работы по укреплению города и его окрестностей. Все домоуправления вызывали работоспособных женщин возрастом до пятидесяти лет, подростков 14–15-ти лет, инвалидов и стариков, желающих включиться в дело обороны. Наиболее сильных отправляли рыть окопы и щели, главным образом в западном направлении – на реку Ирпень, в поселки Беличи и Нивки, а потом, в августе [–] и в Дарницу за Днепром. Работой руководили военные уполномоченные. Землекопам выдавали продовольствие, каждая группа или бригада работала по 7–10 дней в своем районе до смены и следующего распоряжения. Работа была тяжелой, часто опасной, под бомбежкой и обстрелом врага, часто землекопам приходилось прятаться в свои же окопы. Щели рыли почти около каждого дома. Подвалы превращали в бомбоубежища, укрепляя стены дополнительной насыпью. На дорогах, а потом и на улицах устанавливали противотанковые заграждения.

В августе саперы минировали некоторые участки главных шоссейных дорог и центральные улицы, как например Крещатик, а также почти все самые лучшие здания, где могли разместиться воинские части противника. Было заминировано большое здание Музея Ленина на Владимирской улице, здание Наркомата внутренних дел на той же улице14*. Минировать начали особенно усердно после выступления Сталина по радио 3-го июля15*. Он призывал всех советских людей оказывать всестороннюю помощь Красной армии, сплотить все свои силы на борьбу с врагом, всячески препятствовать его продвижению вглубь страны, уничтожать на его пути все запасы продовольствия, все укрепления, вывозить все ценности, оборудование заводов и фабрик. В некоторых случаях проявлялось излишнее рвение: например, саперы, квартировавшие на территории Музейного городка, подложили мины под стены Успенского собора XI столетия. Конечно[,] этот уникальный памятник древнерусской архитектуры абсолютно ничем не мог быть полезным для гитлеровских полчищ.

За ходом военных действий мы, киевляне, следили по газетам и по сообщениям радио. Нам было известно, что немцы направили главный удар через Белоруссию на Москву, надеясь захватить нашу столицу. Они воображали, что падение Москвы поведет к полному разложению Советской армии и победоносному завершению гитлеровской молниеносной войны – блицкрига. Этот натиск в Московском направлении оттягивал много сил германской армии от операций на других участках фронта и отдалял захват Киева. В середине июля наши войска задержали продвижение врага в Коростенском укрепленном районе16*. Тем не менее[,] полным ходом шла эвакуация на Восток всех наиболее значительных фабрик, заводов, мастерских. С ужасом думалось, что Киев все же не удастся спасти от врага. И все же никто не терял надежды.

В августе многие учреждения стали сжигать те документы17*, которые не имели возможности вывезти[,] и где были названы лица, которых могли преследовать оккупанты. Иногда над некоторыми домами дымили трубы[,] и летали целые тучи горелой бумаги.

Партийные организации создавали подпольные группы, которые должны были оставаться на оккупированной врагом территории и вести с ним партизанскую борьбу. Работники подполья были, конечно, строго засекречены. Парторг Музейного городка записал мой адрес и адрес моей матери. Он предупредил меня, что ко мне, как лицу доверенному, сможет обратиться кто-нибудь из подпольных работников, если мне придется остаться в Киеве при немцах. Я должна помогать только лицу, которое сообщит, что выполняет распоряжения товарища Великого. Ни с кем другим я не должна поддерживать связи.

Военное командование, партийные организации, все население города всеми силами старались противостоять врагу, поднять дух и бодрость людей. К сожалению[,] далеко не всегда это делалось достаточно продуманно, с учетом всех необходимых мероприятий. Многие честные и наивные люди верили каждому слову громкоговорителя и, никем не предупрежденные, попали в смертельную беду, которой[,] несомненно[,] можно было бы избежать при своевременной тревоге.

Непрерывно, до последнего часа, когда немцы уже врывались в Киев, громкоговорители кричали: “Киев – наш! Киев не сдадим! Врага гоним!“ Везде были расклеены листовки: “Ох и будет морда бита Гитлера бандита!” И это повторялось тогда, когда уже никто не мог этому верить, а для многих, особенно для евреев, время уже было упущено.

Вот примеры: в Историческом музее недавно приступила к работе еврейка Аня Беркович, человек беспредельно преданный партии, не допускавший ни тени сомнения в каждом слове агитаторов. Я очень удивлялась, что Аня и не думает покидать Киев, и никто из партийных товарищей не заботится о ее судьбе, никто ее не предупреждает, зная, как немцы истребляют евреев и коммунистов. Недалеко от Киева, в Черниговской области[,] жила Анина мать с двумя ее маленькими сыновьями. Даже к матери она не собиралась ехать, совершенно уверенная в том, что Киев немцы не возьмут, поскольку об этом твердит радио. Наконец, я не выдержала и, рискуя быть обвиненной в паникерстве, посоветовала Ане поскорее уехать из Киева. Она опоздала и попала в окружение, но потом все же добралась до Советской земли и после войны не раз писала мне, вспоминая мое участие и благодаря за помощь.

Еще больше удивил меня Лев Михайлович Вольф, живший в одной квартире с матерью моей гимназической подруги, с Ниной Ивановной Каменской. Моя подруга была в Москве и не смогла выехать в Киев, так же как моя мать не смогла выехать в Москву. Я иногда навещала Нину Ивановну и уже в середине августа застала у нее Льва Михайловича – типичного еврея, никогда не скрывавшего своей национальности. Когда я выразила ему свое удивление и спросила[,] почему он не уезжает? Он рассказал мне, что на днях встретил своих знакомых из Малина – местечка в сотне километров к западу от Киева. В Малин немцы ворвались как раз тогда, когда в центре городка кооператив продавал керосин. Тотчас некоторые местные подлецы стали выгонять из очереди евреев, заявляя, что теперь у них нет уже никаких прав. Немцы немедленно водворили порядок и вернули евреев в очередь. И вот на основании такого рассказа, случайно дошедшего до его ушей, человек, не знавший ничего, кроме сообщений громкоговорителя, остался в Киеве и, конечно, погиб.

Мои семейные дела все усложнялись. Жена брата родила сына и нуждалась в помощи. Мама была очень слаба, ужасно беспокоилась за Николая и за его семью. Я была убита предстоящей необходимостью остаться в Киеве во время оккупации. Мой муж уехал в конце июля со своим санитарным поездом сначала в Кременчуг, а затем в Харьков. Никого из семьи он вывезти не мог[,] т.к. раненных было очень много[,] и медперсонал едва удалось разместить. К тому же все сотрудники настойчиво упрашивали принять в поезд их ближайших родственников[,] и всем приходилось отказывать. Тем более нельзя было вывезти свою семью.

Очень тяжело было нам с мужем прощаться, хоть мы и верили в силу нашей страны, имея опыт гражданской войны. Прощаясь с ним, я в то же время прощалась и с родиной, и со своей любимой работой[,] и со всем, что мне было дорого в жизни. Он мне сказал: “Не падай духом. Теперь люди забывают о себе. Я знаю, ты останешься честным, советским человеком, как и я. Мы с тобой верим в правду советской власти, которая утвердилась в нашей стране, как неизбежный этап в истории нашей родины. И эта неизбежность победит. Мы скоро снова увидимся. А теперь тебе придется взять на себя тяжелую заботу о маме и о Колином ребенке – и это тоже нужно”. Мы расстались без слез и жалоб, но мне казалось, что за мной захлопнулась тяжелая дверь[,] и свет для меня погас.

Дежурства по охране музея продолжались. В середине августа директор успел погрузить на днепровскую баржу наиболее ценные экспонаты музея и отправить ее под охраной в Кременчуг18*, откуда грузы перевозились дальше на Восток. Директор исторического музея был тоже призван в армию и, прощаясь с сотрудниками, просил нас не покидать музея, продолжать службу охраны и борьбы с пожарами. Он договорился с комендантом города19*, который обещал организовать эвакуацию еще оставшихся экспонатов, которые должны были отобрать и упаковать сотрудники. Временно исполняющим обязанности директора всего Музейного городка был назначен [старший]8 научный сотрудник антирелигиозного отдела некий Калиуш.

Этот молодой человек уверял, что страдает тяжелым воспалением седалищных и спинномозговых нервных узлов, а потому весь день лежал раздетым в постели, тут же подписывал необходимые справки и, конечно, не мог быть призван в армию, и ничем не был полезен в работе. По-видимому, это был симулянт, который отказывался от всякой ответственности и уверял, что вынужден был занять свой пост[,] только выполняя распоряжение свыше. Появление такой сомнительной фигуры уже говорило о том, что Киев и его дальнейшая судьба не могла больше стоять на первом плане в делах нашего военного округа[,] и что вряд ли можно будет его долго отстаивать. Это было понятно большинству сотрудников[,]жє и многие перестали ходить на дежурства, пытаясь как-нибудь выехать на Восток. Те, кто вынужден был оставаться, не хотел терять связь с коллективом, не хотел бросать свой пост, как бы чувствуя, что на работе он еще продолжает быть гражданином своей родины. Только от ужасных ночных вахт нас освободили саперы, понимая, что бабье и старцы вряд ли могут быть полезными в случае настоящей опасности.

А фронт все приближался к Киеву. В августе началась и все сильнее разрасталась паника и бегство из города20*. Тяжелый гнев и негодование вызывали те люди, которые, пользуясь своим положением, в такое страшное время продолжали заботиться прежде всего о своем имуществе. Через мосты, за Днепр[,] катились грузовики с пианино, дорогой мебелью, сундуками, даже с пальмами. Среди всего этого богатства восседала какая-нибудь боевая дама, помогавшая шоферу криком и руганью пробивать себе путь. Бывало и так, что возмущенные солдаты усаживали в машину раненых, а дама с пианино оставалась на обочине шоссе. А пока дамы вывозили свои пальмы, на вокзале валялись тысячи беженцев, грязных, больных, которых необходимо было отправить в тыл на работу, в больницы, детей в детдома или в лагеря.

Были и такие киевляне9, которые никуда не собирались ехать и ничем не могли, а, вернее, не думали помочь своей Родине. Оставались многие тихие старички и старушки, готовые принять немцев, лишь бы избавиться от ненавистных большевиков. Это были, преимущественно, представители старой интеллигенции.

Были и заурядные спекулянты, надеявшиеся в мутной воде рыбку половить. Эти закупали в огромном количестве все, что только попадалось под руку, понимая, что при новой власти советские деньги ничего не будут стоить, а товары можно будет продавать втридорога тем дуракам, которые не думают о завтрашнем дне. Закупали любую мануфактуру, обувь, посуду и, конечно, в первую очередь всевозможную провизию. Где-то на Демиевке (район Голосеевского парка) разбили огромную бочку с темной, неочищенной патокой, заготовленной для кондитерской фабрики. Мародеры набирали патоку ведрами, а один герой взобрался на край чана, поскользнулся, упал в патоку, захлебнулся и утонул в сладком водоеме.

Война надвигалась все ближе. Уходили войска, спешно перебираясь на левобережье. Вскоре город останется без административного руководства, без защиты. Шкурники и грабители все больше наглели. Жители организовали дежурства и сами охраняли свои дома и квартиры.

Со второй половины августа стали распространяться зловещие слухи о том, что немецкое командование начинает выполнять убийственный план окружения всей центральной части Украины, включая всю Киевскую и Черниговскую области21*. Потом это окружение должно было распространиться и дальше, на юг. Захват такой огромной территории со всеми воинскими частями, всем вооружением, сырьевыми и продовольственными ресурсами должен был нанести страшный удар боевым силам нашей Родины. Эти ужасные слухи постепенно распространялись[,] и подтверждались беженцами, покидавшими левобережье Днепра. Иногда прорывалось радостное известие о том, что наши войска с боем вышли из окружения и снова влились в ряды Красной армии. Потом опять ужасная тревога и сведения о новом наступлении немцев. Все чаще, с первых дней сентября рассказывали об огромном концлагере для русских10 военнопленных, устроенном немцами в Дарнице22* под Киевом. Говорили, как там мучились и голодали наши солдаты. Узнали позже, что немцы отпускали на родину украинских крестьян, чтобы они работали на полях, а победители будут распоряжаться урожаем. Болтали даже, что немцы обещали назначить украинцам нового гетьмана, который будет править под руководством Германии.

Среди этих жутких слухов все реже звучали голоса советского руководства. Только громкоговорители продолжали вещать о нашей непобедимости, о том, что Киев никогда не будет захвачен врагом и т.п. Но мы, киевляне, чувствовали по всей обстановке, что советская власть вынуждена покинуть город. Заводы и фабрики были давно эвакуированы, не было даже коллективов, которые продолжали бы работать на оборону и объединяли бы граждан, не имевших возможности эвакуироваться. Очень многие учреждения совсем не имели приказа об эвакуации, а, следовательно, и необходимых средств передвижения для своих сотрудников. Еще в начале августа энергичные люди, зная, что их учреждение не будет вывезено в порядке организованном, бросали работу и самовольно уезжали на Восток. Большинство на это не решались, надеясь на плановую эвакуацию23*. Теперь, когда Киев попал, по-видимому, в район окружения24*, уже поздно было думать о выезде.

Я все время напряженно ждала известий от подпольной группы Великого. Он знал меня по работе в Музгородке и должен был мне доверять. Я уже продумала, чем и как смогу помогать партизанам. Моя двухкомнатная, изолированная квартира находилась на территории Института усовершенствования врачей, по ул. Саксаганского № 75. Из квартиры было два выхода: во двор Инст[иту]та и на улицу, через вестибюль. В приемные часы на всей территории Института постоянно толпились родственники больных[,] и можно было в это время совершенно свободно и незаметно принять или выпустить любого посетителя. Плохо будет, если меня выселят[,] и придется жить в квартире мамы, среди множества соседей и маминых друзей-старичков. Она очень беспокоилась за Николая, скучала в моей квартире, где часто оставалась одна, пока я была на работе. Она стремилась вернуться на свою Гоголевскую улицу, куда должен вернуться Николай. Но пока были частые налеты и бомбежки, ей приходилось мириться с пребыванием у меня, на первом этаже, при больнице, где было хорошо устроенное бомбоубежище.

Город все больше пустел, в нем все свободней хозяйничали мародеры и спекулянты, хватавшие любые продукты и товары.

Меня никто не искал, никто не вызывал. Можно было предположить, что подпольные работники тоже попали в окружение и где-то сложили свои головы. Я все больше чувствовала свое одиночество и неспособность найти пути, чтобы примкнуть к делам своих товарищей.

Окна моей квартиры на улице Саксаганского выходили на юго-запад, по направлению к вокзалу, и южнее к Голосеевскому лесу. Здесь, в районе Голосеева, с начала сентября начались и все усиливались ожесточенные атаки немцев, подходивших к Киеву с южной стороны, окружив огромную территорию на левом и правом берегах Днепра. Наши войска Юго-Западного фронта продолжали упорную борьбу, будучи уже в окружении. Арти[л]лерийское сражение длилось непрерывно в течение целой недели. Из своих окон я видела яркие вспышки от взрыва снарядов. Страшно было видеть эту отчаянную борьбу, зная[,] в каком отчаянном положении были наши войска, отрезанные от своей армии, лишенные боеприпасов, не имеющие никакого снабжения продовольствием, медикаментами, снаряжением.

У меня в комнатах дрожали стены[,] и высыпались почти все стекла из окон. Мы с мамой постоянно спускались в обширное бомбоубежище больницы, где не так резко слышался гром канонады. В квартире нельзя было зажигать света, а одеяла, которыми были завешены окна, срывались сквозняками и порывами ветра от взрывов. Приближались последние дни Киева, горькие, страшные дни.

Ужасна была последняя ночь с 18-го на 19-ое сентября 1941 года. Все сотрудники больницы, которые не смогли уехать, а также 4 или 5 человек раненных красноармейцев, отставших от своих частей, – все мы собрались в обширном бомбоубежище. Никто не спал. Включили радио и слушали в последний раз Интернационал. Многие плакали. Разговоров почти не было, молчали, томились.

Среди ночи прекратилась стрельба, настала необычная тишина. Все поняли, что это значит.

На рассвете трое молодых красноармейца вышли из убежища и направились вглубь двора. Никто не решился их остановить, все замерли, чуя беду. Раздались короткие револьверные выстрелы. Через несколько минут слесарь Кротюк, оставленный комендантом зданий Института, пошел во двор и сообщил, что красноармейцы застрелились, не желая сдаваться в плен. Затем, он вышел на улицу и, вернувшись, предложил всем покинуть бомбоубежище, т.к. стрельба прекратилась[,] и германские войска уже вступили в город25*.

19-го сентября 1941 года началось наше темное, бесправное существование под властью победителей.

Рано утром, как только комендант предложил всем покинуть бомбоубежище, мы с мамой вернулись в мою квартиру. Измученные бессонной ночью и всем пережитым, мы кое-как прикрыли выбитые бомбежкой окна, и, не раздеваясь, повалились на кровати. Часа три-четыре спали тяжелым, свинцовым сном. Потом мама встала и стала собираться, чтобы поскорей уйти в свою квартиру, на Гоголевскую26*. Мы знали, что там никого нет, т.к. жена брата ушла со своей матерью к знакомым на Приорку. Обе они страшно боялись бомбежки, а Приорка была тогда районом пригородных садов и огородов, где стрельбы не бывало. И ребенку там было лучше.

Я очень хотела задержаться на своей квартире, надеясь на появление товарищей, с которыми я должна была держать связь. И очень тяжело было мне покидать тот дом, где я прожила с мужем целых 15 счастливых лет. Но мама очень меня торопила, все поджидая возвращения Николая. Надо было поскорее ее успокоить и перевезти в ее квартиру, обеспечив продуктами. Здание Института усовершенствования врачей, где я жила, представляло собой больницу, которую немцы, наверно[,] займут для своих раненных, а меня выселят. Надо было как-то сохранить хоть одежду и вывезти, чтобы потом менять ее на продукты питания. Вспоминался опыт гражданской войны. Поэтому я и не хотела, и не могла сразу переехать вместе с мамой, зная, что в течение нескольких дней соседи ей во всем помогут.

Я вышла, чтобы найти извозчика или носильщика. На улицах было бойкое движенье: возвращались в свои квартиры те, кто прятался в бомбоубежищах, другие спешили занять комнаты уехавших на Восток. Здоровенные верзилы хулиганского типа предлагали перевозить вещи на ручных тачках, другого транспорта не было. Я договорилась с перевозчиком и вместе с ним повезла к маме на Гоголевскую бòльшую часть продуктов. Маму я должна буду отвезти, как только провожу носильщика. Этот жулик, едва получив груз, помчался рысью, чтобы опередить и избавиться от меня, а с моим багажом распорядиться по-своему. Я бежала за ним со всех ног, но все же ему удалось обогнать меня, и два кулька с крупой и сахаром исчезли, как не бывали. Едва я отдышалась и перенесла оставшееся в мамину комнату, на третий этаж, как вдруг пришла и сама мама. Ей так не терпелось попасть к себе, что она попросила одну из санитарок помочь ей дойти на Гоголевскую. Ее тотчас окружили соседи, с которыми она дружила, пришли старушки и рассказали о том, как стройно и дисциплинированно проходили по улицам немецкие войска, как они были красиво и чисто обмундированы, как вежливо обходились с населением немецкие солдаты и офицеры. Мамины приятельницы обещали о ней позаботиться, а я, наслушавшись всех этих дифирамбов победителям, решила посмотреть собственными глазами на встречу Киевлян с немецким “Вермахтом“ – вооруженными силами.

Я прошла на Владимирскую улицу, к Оперному театру, в центр города. Было часа два или три. День был яркий, солнечный. Меня совершенно поразил нарядный, веселый вид публики, гулявшей взад и вперед по тротуарам. Дамы красовались в шелковых платьях и мантильях, надели уцелевшие серьги и брошки. Появились мужчины в сюртуках и визитках, несколько бравых фигур с гвардейской выправкой, два–три священника в шелковых рясах. Показались давно невиданные лица старых чиновников и учителей в форменных вицмундирах времен Николая II. Изредка мелькали даже “кжечные паны”27* гетмана Скоропадского и какие-то подозрительные типы, похожие на городовых и жандармов.

Вся эта публика весело болтала, раскланивалась друг с другом[,] и только твердо усвоенная привычка “держать язык за зубами” не позволяла громкогласно поздравлять друг друга с “избавлением от большевиков”. Долго, с глубокой болью, изумлением и негодованием я наблюдала эту толпу рабов, готовых поклоняться новому господину. Я не подумала тогда, что ведь и я стала такой же рабой, а если протестовала, то лишь в мыслях.

Немцы тотчас же учли настроение публики и включили Московское радио с громкоговорителями. По городу понеслись ужасные известия о том, что Киев горит, подожженный врагом, что немецкие солдаты грабят квартиры, убивают женщин и детей, расстреливают мужчин, выгоняют жителей из домов и т.п. Эти речи вызывали взрывы веселого хохота у счастливцев, спасшихся от “советского ада”. Немцы старались использовать наши промахи в своих интересах.

В свой покинутый, опустевший дом я вернулась уже под вечер. Крепко закрыла двери, окна и ставни, выпила чаю с хлебом и легла. Не знаю[,] спала ли я или только дремала… Передо мной проходили не то сны, не то воспоминания и картины прошлого. Я как будто даже и не горевала, не мучилась, а как-то отключилась от жизни. Была тишина, полутьма, иногда били часы, иногда слышались какие-то голоса во дворе. А я лежала и лежала, вставая иногда, чтобы напиться и съесть кусок хлеба. Жить не было охоты и силы. Никто ко мне не приходил, никто меня не искал и не звал. Так прошло три дня.

В конце третьего дня в мою дверь постучала моя подруга Катя Белоцерковская, узнавшая от мамы, что я исчезла. Она поняла[,] в каком я состоянии, тем более, что и она осталась в Киеве со старушкой-матерью на руках. Она побранила меня за то, что я так пала духом, и велела к утру собрать и сложить все вещи для переезда к маме. Во дворе уже хозяйничали немецкие солдаты, и комендант велел передать мне, что я должна скорее освободить квартиру для немецкого главврача. Санитарки спешили сообщить новости: “Ихний начальник-врач там такой злой, такой собака, настоящий фашист! Слова не скажет, только ругается по-своему, да орет на всех и на своих, и на чужих”.

Утром Катя приехала с извозчиком[,] и мы увезли часть одежды и посуды. На следующий день я должна была взять еще кое-что из оставшегося тряпья, пригодного для обмена, и, главное, хоть часть любимых книг.

Мама мне обрадовалась, напоила чаем. Пришли старички-соседи, радовались за маму, о которой теперь будет заботиться дочь, радовались за себя, спасшихся от бомб и от большевиков. Уверяли, что немцы быстро наведут порядок, и жизнь станет такой же приятной, какой была до революции. Никто ни слова не сказал о несчастной родине, никто не вспомнил о моем горе. Я была одинока среди этих людей, не хотевших знать ничего, кроме своей скорлупы.

Мы с мамой легли спать рано.

Вдруг, среди ночи, грохнул взрыв такой силы, что сразу открылись все окна и двери, задрожали стены. Я побежала вниз, на крыльцо, где дежурил кто-то из жильцов дома. Там была уже целая толпа. Сильные взрывы гремели один за другим, ярко освещая все вокруг. Поднялась паника, не понимали, кто мог бомбить Киев, не знали, куда бежать и где прятаться.

Вскоре все стало ясно: вспышки сверкали[,] и грохот раздавался только в одном направлении – где-то в центре города, на Крещатике. Появились разведчики и выяснили, что взрываются мины, подложенные русскими саперами под лучшие здания города28*. Все более или менее успокоились, т.к. наша улица и наш дом никак не могли считаться украшением Киева. Мы могли разойтись по домам. Все же три человека остались наблюдать за огнем, за начавшимися в районе взрывов пожарами, которые могли распространиться очень широко. Но и этого не случилось. Часа через три-четыре взрывы стали греметь все реже, зарево побледнело и все затихло.

Днем все было спокойно, и я решила отправиться на старое пепелище, чтобы забрать остатки своего имущества. На базаре я договорилась с извозчиком, который нашел мое предприятие в немецком госпитале весьма опасным, а поэтому взял с собой еще одного парня и потребовал дать ему в оплату мужской пиджак и брюки. Пришлось согласиться, надо было иметь барахло для обмена.

Мы втроем приехали в больницу. Дверь в мою квартиру была открыта[,] и там хозяйничал молодой денщик11 военврача. Я с усилием старалась вспомнить хотя бы наиболее простые слова и фразы на немецком языке29*, который мы все – дети интеллигентных родителей – обязательно учили в гимназии. Как только я сказала два слова по-немецки, этот паренек начал мне жаловаться на своего начальника, который все время ругается, дерется и очень его обижает. Явно[,] мне сочувствуя, он советовал поскорее отсюда уехать, потому что военврач способен обидеть каждого, а пристрелить русского ему даже приятно.

Я вошла в квартиру. Моя лучшая мебель была расставлена, прибавилось еще какое-то мягкое кресло и диван, висел красивый портрет мамы в молодости, кровать была покрыта моим белым, пикейным одеялом. Остальные вещи – одежда, посуда[,] книги – все было свалено в передней беспорядочной кучей. Денщик стал мне усердно помогать, и мы с ним быстро передавали извозчикам вещи, которые они укладывали на тележку. Все было спокойно.

Вдруг, в квартиру вбежал молодой начальник госпиталя. Совершенно неожиданно он с криком набросился на меня: “Что Вы тут делаете? Как Вы смели оставить здесь свою дрянь? Почему Вы до сих пор не очистили квартиру? Вы разве не понимаете, что вы побежденные! Вы – ничто! Мы – победители!” Он орал с пеной у рта. Я оторопела и видела, как испугался денщик и мои бравые извозчики, которые уже подавали мне сигналы к бегству. Я спокойно сказала немцу: “Сейчас вы победители – это ясно. Но я не знала, что вы способны воевать с женщиной из-за какого-то барахла”. На секунду он прикусил язык, а потом завизжал с новой силой, размахивая передо мной револьвером. Денщик дернул меня за руку[,] и мы выбежали с ним на крыльцо. Он мне шепнул: “[М]олчите! [О]н еще начнет стрелять!” Он быстро выбросил мне кое-что из оставшихся вещей, и мои молодцы, сильно присмиревшие, рысью выехали со двора.

Прошел еще день сравнительно тихо, и я отправилась в Музейный городок, узнать о судьбе музеев. Трамваев не было, идти пешком надо было километров пять. Наконец, я вошла в главные монастырские ворота. Внезапно на меня налетела какая-то незнакомая женщина. Растрепанная, обезумевшая она кричала: “Спасите сына! Спасите сына! Кто говорит по-немецки? Объясните немцам!” Я схватила ее за руку, остановила и спросила в чем дело? Сквозь слезы она рассказала, что какой-то пьяный негодяй сказал немцам, будто ее сын, тринадцатилетний мальчик поджег Лаврскую колокольню. Немцы уже потушили пожар30*, но мальчика не отпускали и хотели расстрелять. Рядом, в бывшей кассе музея31*, находилась комендатура территории Музгородка. Я вошла. Комната была разделена на две половины перегородкой, за которой сидел немецкий комендант, по-видимому[,] унтер-офицер, и человек пять солдат. В глубине дремал пьяный художник Безуглов12[,] и плакал перепуганный мальчишка. Снова я стала с усилием вспоминать немецкие слова и, собравшись с духом, сказала унтеру, что прошу отпустить мальчика, который ни в чем не виноват. Немецкая речь в России всегда поражала немцев и вызывала огромный интерес к тому, кто мог говорить на их языке. Как только я заговорила, все солдаты столпились у перегородки, прислушиваясь к каждому моему слову. Унтер спросил, откуда я знаю, что мальчик не поджигал? Я возразила, что и он об этом знает только от пьяного дурака, который сидит там, в углу. Разве можно верить пьяному и думать, что такой ребенок мог поджечь огромную колокольню? Унтер заколебался и спросил, как же ему узнать правду? Я вдруг вспомнила старую немецкую поговорку, заученную еще в детстве, и воскликнула: “Да, действительно, правда – это птица, которая редко поет!” Эта настоящая немецкая фраза, услышанная здесь, привела солдат в восхищенье и сразу расположила их в пользу мальчика. Поэтому мне уже не трудно было получить его, вручить матери и строго приказать ей не попадаться больше на глаза солдатам.

Я прошла дальше по двору и встретила старика Черногубова, который был в Музгородке хранителем фонда живописи. Он не преминул выразить свое одобрение образцовым порядкам в немецких войсках, сообщил, что немцы разминировали всю территорию заповедника[,] музеи тщательно охраняются. Вскоре должны приехать научные работники, которые разберут коллекции и примут решение об их дальнейшей судьбе. Кое-что, вероятно, вывезут в Германию, а славянские материалы будут храниться на месте. Он собирался помогать немцам отобрать наиболее ценные экспонаты, чтобы отправить их в Германию и[,] таким образом, “спасти для науки”.

По-видимому, в дальнейшем, Черногубов перестарался и где-то припрятал те вещи, которые считал наиболее ценными для арийской науки: ей он и надеялся их пр[е]поднести. Через несколько дней немцы как-то узнали об его тайнике и приказали ему отвести их к его сокровищам. Не зная языка, он ничего толком об[ъ]яснить не смог, а кража вещей из музея была на лицо[,] и немцы его пристрелили32*. Вообще, расстрел “туземцев”33* было у них делом самым простым и обычным, поскольку их желательно было максимально истребить.

Поговорив с Черногубовым, я еще раз оглядела места моей многолетней работы. Особенно тяжело и неприятно было смотреть на центральный Успенский собор XI столетия. Он был очень ярко освещен сильными электрическими лампами[,] и его позолоченный иконостас, огромные иконы в блестящих ризах и пестро размалеванные стены должны были, вероятно, говорить солдатам об огромных богатствах, которые они завоевали. А, между тем, все ценности были вывезены и собор надежно минирован34*. Я была уверена, что извлечь всю взрывчатку, заложенную нашими саперами[,] немцы не могли, несмотря на помощь Черногубова. Так и вышло: через полтора месяца, в начале ноября в Музгородке грянул страшный взрыв[,] и от древнего храма не осталось камня на камне. Говорили, что при этом погибло много солдат, которые постоянно толпились в соборе35*, рассматривая эту диковину.

Я подошла к историческому и другим музеям Городка, увидела крепко закрытые двери и окна и покинула Лавру, понимая, что теперь мне здесь делать нечего.

Печально я брела домой. Вдруг, на углу Владимирской и Большой Житомирской улиц я увидела большую толпу прохожих, стоявших на тротуарах вдоль Владимирской, на площади Богдана Хмельницкого и дальше, по направлению к вокзалу. По Владимирской немцы гнали русских военнопленных. Это было потрясающее, страшное зрелище. Пленных было много тысяч, они шли широким потоком, подгоняемые конвойными, с наганами наготове. Это были молодые солдаты, до того измученные и оголодавшие, что они пошатывались, точно колеблемые ветром[,] и еле держались на ногах. На них были грязные, рваные отрепья – остатки рубах и шинелей. Лица, давно не мытые и не бритые, обросли и покрылись грязью. Но страшнее всего были их глаза широко открытые, светлые и пустые, как-то бессмысленно устремленные далеко вперед, глаза смертников.

Все прохожие, и мужчины, и женщины[,] стоявшие вдоль улицы, громко, навзрыд плакали, не стесняясь и не вытирая своих слез. Некоторые протягивали пленным куски хлеба или сухари. Тогда они стремительно кидались на пищу, выхватывали кусок, роняли его на мостовую и ползали по земле, подбирая губами крошки хлеба. Кто-то падал, ряды сбивались. Конвойные, такие упитанные, аккуратные, в чистых мундирах, держались самоуверенно и нагло, как погонщики скота. Заметив беспорядок, они энергично стегали плетками нарушителей. Несчастные как-то подымались, поддерживаемые товарищами, и тащились дальше под градом ударов. Никогда не забыть этой ужасающей картины тому, кто хоть случайно ее увидел. Я вернулась домой совершенно разбитая, но маме ни о чем сказать не могла: ведь в таком же положении[,] несомненно[,] мог оказаться и наш Николай.

Через день или два, выйдя на улицу, я увидела, что на всех домах и заборах расклеен приказ коменданта города36*. Приказ гласил37*, что все евреи должны запастись провизией на четыре дня, взять с собой две смены белья, лучшую одежду и наиболее ценные вещи. Через два дня, 2[9]-го сентября13, все евреи со своим багажом должны явиться в [8]14 часов утра на западную окраину города, в район Сырца, маршрут по улицам и дорогам будет обозначен указателями. Те, кто не выполнит приказа, будут немедленно арестованы.

Всем стало как-то жутко, страшно, мерзко. Все почувствовали свою беспомощность, бесправие перед лицом победителя. Вскоре все же нашлись сторонники “европейских порядков” и стали уверять, что этот приказ ясно говорит о том, что евреев вывезут из Киева, разместят в каком-то новом гетто и предоставят им жить, согласно с их религией и обычаями. Когда кто-нибудь выражал сомнение и говорил, что евреям надо бы уезжать и прятаться, ему возражали, напоминая о запасе вещей и провизии, который должны были взять с собой евреи. Такие распоряжения ясно говорят о том, что им предстоит довольно длительный переезд и устройство на новом месте. Большинство евреев, конечно, понимало, что их ждет смерть, и все они провели последнюю ночь в слезах и молитвах.

2[9]-го сентября15 началось страшное шествие к оврагам на западной окраине города, к Бабьему Яру. Шли многие тысячи обреченных, не имевшие возможности уехать, верившие обнадеживающим речам громкоговорителей. Много было и таких, которые остались, чтобы сохранить свое имущество, квартиру. Остались в большинстве случаев люди пожилые и совсем старые, проводившие своих детей на войну, не имевшие сил и возможности двинуться в далекий путь самостоятельно. Было, говорили, даже несколько таких, кто шел бодро, воображая, что поедет “в Европу”. Большинство шло в глубокой печали, со слезами и стонами, сознавая, что проходят свой последний путь.

Я не ходила смотреть на это ужасное зрелище, но было много друзей, а еще больше любопытных, которые долго провожали обреченных. Потом рассказывали, что в каком-то определенном месте провожающих предупреждали, что все, кто пойдет с евреями дальше, уже вернуться не сможет и будет разделять их судьбу до конца. Дальнейший путь был оцеплен войсками, провожавшие, конечно, возвращались.

Никто не знал и не видел, что потом было в Бабьем Яру. Немецкие солдаты оцепили большую территорию вокруг страшного места, и никто не отваживался пойти туда, боясь попасть в руки охраны. Даже говорить об этом избегали, точно чувствуя и на себе какую-то долю вины за это страшное преступление. Потом, на всеведущем базаре шептали, что два мальчка-пастуха, которые пасли коз около Бабьего Яра, спрятались в высокой траве и видели, как немцы впускали людей постепенно, партиями, а потом расстреливали всех подряд длинными пулеметными очередями.

Ужасны были и следующие дни. Несколько десятков беспомощных стариков и старух-евреев не смогли дойти до назначенного места. Обессиленные, они падали по дороге. Дня три лежали они на улицах, на тротуарах и медленно умирали. Никому, под страхом ареста, не разрешалось даже подходить к ним, не только подать воды или кусок хлеба. Они тихо стонали, плакали и смотрели мутными, уже бессмысленными, но такими жалкими глазами.

Позже, в течение16 нескольких месяцев я видела, как солдаты гнали человек по 10–15 евреев, по-видимому[,] на расстрел. Они шли с такими же изможденными, отчаянными лицами, с такими же широко раскрытыми, пустыми глазами, как и русские военнопленные. Вероятно, их как-то отыскивали немцы или хватали по доносам подлецов и подхалимов. Раза два я видела, как целая группа евреев напряженно работала под надзором конвойных: они ремонтировали мостовую, перебирали и укладывали камни.

Как-то я случайно остановилась около группы арестованных евреев. Ко мне подошли две крестьянки и зашептали: “Что же вы не прячетесь? Ведь вас тоже схватят!“ Они приняли меня за еврейку и старались предупредить об опасности. Не раз я слышала такие дружеские слова от совершенно незнакомых людей: говорят, будто я похожа на еврейку.

В продолжении целой недели после казни евреев, киевляне всячески старались не показываться на улицах, не видеть “арийцев”. Бегали только на базар, что-то выменять или купить, и скорей домой.

7-го октября уже вечерело, когда я начала растапливать нашу железную печку “буржуйку”, чтобы вскипятить чай. К нам постучал мамин старый сосед Поснов и попросил меня выйти к нему. Он пригласил меня в свою комнату, смежную с нашей.

Я вошла и увидела, что у него, около дверей сидит какой-то грязный, оборванный босяк в лохмотьях, с обросшим щетиной лицом. Видимо, ему едва хватало сил, даже для того, чтобы сидеть на стуле. Я остановилась в полном недоумении. И вдруг этот жалкий оборванец поднял голову и позвал меня: “Надя!” Я чуть не закричала – ведь это был Коля, брат! Да! Николай[,] только что вышедший из немецкого концлагеря для русских военнопленных.

Мы все и Коля, и я, и сосед были так потрясены, что сразу даже не нашли слов. Поснов первый опомнился, велел мне принести брату чистое платье и подготовить маму к этой встрече. Я вынесла одежду[,] и сосед повел брата ж ванну, где у нас был запас воды. Тогда я начала рассказывать маме о военнопленных, о том, что немцы будут их отпускать, о том, что они скоро вернуться домой. На этот раз мне помогли рассказы маминых приятелей, которые говорили ей об европейской культуре, о гуманности немцев, противопоставляя их кровожадным большевикам. Наконец[,] я сказала маме, что “гуманные” немцы вернули ей горячо любимого сына. Вскоре вошел и Николай, невероятно худой и слабый, но имевший уже человеческий вид в чистой одежде, вымытый и побрившийся у соседа. В течение нескольких дней он лежал, ел и спал38*, не будучи в силах пойти даже к жене и увидеть сына.

Николай рассказывал, что Советская армия, находившаяся на левобережьи Днепра, долго не знала, что попала в окружение, охватившее почти всю Украину, от Чернигова до Кременчуга. Не знали войска и того, что командование Юго-Западным фронтом, своевременно использовав остававшийся еще проход, успело уйти на Восток39*, чтобы организовать мощный удар по врагу силами всей Красной армии. Таким образом[,] огромная еще боеспособная армия оказалась почти без комсостава, без руководства в замкнутом кольце, которое всеми силами старалась прорвать.

В начале сохранялась еще какая-то организация и дисциплина. Окруженные войска действовали планомерно, уверенные, что такая огромная сила сумеет прорваться. Однако везде наши войска встречали железную стену германской армии, с которой яростно, упорно, непрерывно вели отчаянные бои.

Между тем прекратился подвоз боеприпасов, снаряжения, продовольствия. Только тогда пришло ужасное сознание о безвыходности положения. Местное население, конечно, не могло прокормить такого количества окруженных. Начался голод, люди теряли силы и мужество, видели себя брошенными на произвол судьбы и обреченными. Многие стали воображать, что так же гибнет и вся Русская армия, и скоро настанет конец войны, немцы всех придавят своим сапогом. Поэтому, не видя иного выхода, солдаты стали сдаваться в плен тысячами. Некоторые пытались поодиночке, как-то незаметно проскользнуть к своим. Николай с двумя товарищами тоже предпринял такое поползновение. Но немцы тщательно прочесывали всю захваченную территорию и всех обнаруженных отправляли в Дарницу, где они устроили огромный концлагерь для военнопленных40*.

Здесь положение пленных было ужасным прежде всего потому, что “гуманные” победители закрыли единственный на весь лагерь водопроводный кран. Только раз в сутки, на два–три часа они открывали воду. Обезумевшая от жажды толпа с боем и дракой рвалась к воде, вырывая друг у друга и опрокидывая котелки и кружки. Так же дико кидались пленные к стоявшим под охраной котлам с какой-то жидкой баландой, которую тоже раз в день немецкие солдаты разливали в подставленную посуду. Ночевали просто на земле или в огромных, четырех[ъ]ярусных бараках. Те, кому удавалось занять место в бараке, уже не выходили до утра, отправляя свои естественные надобности тут же под себя, орошая нечистотами всех, кто лежал ниже.

Лагерь был окружен высокой оградой из колючей проволоки, вдоль которой ходили часовые.

После трехдневного пребывания в лагере, без воды и пищи, Николай понял, что дольше не выдержит. Тогда он решил воспользоваться своим знанием немецкого языка и отправился к фургону с красным крестом, стоявшем в конце лагеря. Его никто не остановил, он вошел в фургон и увидел водопроводный кран. Выпил он стаканов шесть воды, один за другим, и все не мог напиться. Наконец, вышел фельдшер и Николай объяснил ему, что живет в Киеве, погибает от голода и просит отпустить его домой. Фельдшер ответил, что он может уйти, если у него есть документы, доказывающие, что он киевлянин. У брата какая-то бумажка оказалась, а главное, он мог толком объясниться по-немецки[,] и его отпустили с какой-то справкой. Мы долго слушали его страшный рассказ и ужасались, думая о тех, кто остался в лагере.

Прошло дней пять. Николай был все еще очень слаб, но заметно поправлялся. Теперь я уже могла бы думать об отъезде на Восток, чтобы пробраться к мужу, в Красную армию, оставив маму на попечении брата. Но сейчас я не решалась заговорить об этом, видя слабость мамы и брата, зная о полной беспомощности Николая в практических делах.

Николай всегда был в центре внимания всей нашей семьи, как единственный сын, самый любимый, самый способный и самый физически слабый из нас четырех. После смерти отца, мама продавала оставшиеся вещи, давала уроки детям соседей и прилагала все усилия к тому, чтобы обеспечить сына и дать ему высшее образование. О дочерях она мало заботилась, считая, что они выйдут замуж и перейдут на попечение мужей. Так оно и случилось.

Совершенно избавленный мамой от всяких житейских забот, Николай полностью ушел в науку и стал большим знатоком славянской палеографии и древнерусской литературы. В 1939 году он защитил диссертацию и был назначен главным редактором издания первого, после революции, полного собрания сочинений Т.Г. Шевченко, предпринятого Академией наук УССР. Это была большая, ответственная и почетная работа. Материальное положение Николая стало вполне устойчивым он, наконец, решил жениться. Ему было уже 39 лет. Погруженный в изучение древних рукописей и книг, в житейских делах он был сущим младенцем. Услужливые кумушки тотчас приметили наивного холостяка и женили его на миловидной девице 35-ти лет, которая решила, что стала женой профессора, а поэтому может жить, сложа руки.

Мое положение в родительской семье было совершенно противоположным Колиному. Я была самой старшей и крепкой из детей. Мне постоянно давали всякие хозяйственные поручения, посылали за мелкими покупками, доверяли небольшие деньги на расходы и т.п., чем я очень гордилась. Отец, со свойственным ему, довольно едким юмором, дал мне прозвище: “Надька-кухарка – дешевая прислуга”. В 1923 году я вышла замуж, стала жить своим домом и много помогала маме и брату, жившим вместе. Помогала и сестра Наташа, жившая в Москве.

Я всегда была рядом, в Киеве, всегда могла выручить, и мама и Николай считали, что я уже опытная хозяйка, которая всегда сумеет найти выход из положения и наладить жизнь семьи. Теперь нас было шесть человек, а работать могли только я и брат, когда поправится. Мама была слаба, теща Николая нянчила17 ребенка и вела хозяйство, а жена брата по-прежнему считала, что муж должен обеспечивать семью, а жена – украшать его жизнь.

Мои запасы продуктов питания были, конечно, ничтожны для такой компании. Надо было пытаться найти какую-нибудь работу и учиться искусству умело менять свои вещи на провизию. Это было не так просто, надо было ходить в села подальше от города, где у крестьян были еще кое-какие запасы. Менялы уходили на несколько дней, ночевали у незнакомых людей, которые, случалось, их обирали. Пройти за день надо было километров 20, а то и больше. Я не решалась отправляться в такие путешествия и меняла вещи на Киевском базаре, который быстро поглощал все мои ресурсы18. Я видела свою беспомощность и ломала голову над тем, как бы прожить этот год. Потом можно будет взять большой огород. Надо было уговорить невестку, которая умела шить, взяться за работу, т.к. портнихи хорошо зарабатывали, перешивая и лицуя всякое старье; мануфактуры было мало[,] и тряпки ценились. Я предлагала ей шить, с тем, что потом я буду продавать на базаре ее изделия, но и это оказалось неприемлемым. А ребенку надо было покупать молоко, манную крупу, масло. Николай мучился, выслушивая упреки супруги.

Прошло еще два-три трудных дня в поисках какого-то выхода из безвыходного положения. Невесело было в нашем доме.

Как-то вечером в нашу дверь снова постучали. Я открыла и ахнула! Передо мной стояла Аня Беркович с подругой. И это в то время, когда немцы ловили евреев[,] и уже стало известно, что Гестапо ищет и выявляет коммунистов, оставшихся в Киеве. Аня не походила на еврейку, а ее подруга была чистокровной украинкой. Обе были в крестьянской одежде и прекрасно говорили по-украински. Аня несла небольшую тыкву и мешочек с горохом, как бы направляясь в город, чтобы обменять свои продукты на вещи. Она рассказала, что послушалась моего совета и отправилась в Лубны, к матери. Но было уже поздно и она вместе с подругой попали в окружение.

На левобережье Днепра у них были родственники и знакомые, у которых они могли пожить, даже перезимовать, не вызывая подозрений. Они решили постепенно пробираться к линии фронта, чтобы потом перейти к своим. Передо мной вдруг открылась такая чудесная возможность вырваться из оккупированного Киева, попасть в Красную армию, найти мужа. Мои гостьи охотно готовы были принять меня в свою компанию, но предупреждали, что путь будет очень долгим и трудным, особенно для меня, похожей на еврейку и не имевшей никаких знакомых по пути. Аня осталась у меня ночевать[,] и всю ночь мы проговорили, строя планы побега в страну Советов. Аня рассказала, что молодая лаборантка музея Люся Тимофеева грубо выгнала ее, боясь[,] как бы у нее не застали еврейку и коммунистку. Странницы были рады, найдя у меня приветливый прием, приют, чашку чая и кусок хлеба. Аня осталась ночевать, а Маруся обещала зайти за ней завтра утром, чтобы продолжать свой путь.

Мама слышала очень плохо, не разобралась в наших разговорах и приняла моих гостей за работниц, трудившихся со мной на раскопках. Но Николай, конечно, все слышал и все понял. И меня, и мое душевное состояние он отлично понимал. Он спросил меня, знаю ли я, где находится мой муж?19 Я этого совсем не знала, т.к. в последнем письме из Харькова, написанное более месяца тому назад, он сообщал, что уезжает далеко на Восток, вероятно в Сибирь. Николай начал осторожно говорить о том, что я, пускаясь в далекий путь, тоже могу попасть в какой-нибудь ужасный концлагерь. Только здесь, в Киеве, где меня хорошо знают, я могу быть в безопасности. Я тоже понимала, как он, сознавая свою слабость и беспомощность, боялся отпустить меня и знал, как многого он ждал и как многого требовал от меня. Это был трудный, тяжелый разговор.

Утром за Аней пришла ее спутница, я дала им на дорогу сухарей и советских денег, которые им понадобятся, когда они попадут в СССР. Мы расстались со слезами. Уходя, они дали мне адрес квартиры на Тимофеевской улице, куда просили зайти и сообщить, что они благополучно переночевали и ушли на Левобережье. Там я найду товарищей, с которыми смогу работать в подполь[е]20. Я побежала по их указанию, но сразу заметила, что около дома и во дворе много немецких солдат и офицеров. Я все же вошла во двор и остановилась в нерешительности. Ко мне подошел человек, похожий на дворника, и сказал вполголоса: “Чего здесь шляешься? Видишь, кругом немцы? Может хочешь в Гестапо?” Я спросила[,] выбрались ли из дома все наши. Он свистнул: “Уж так выбрались, что и костей не соберут! И тебе здесь делать нечего!” Я ушла, так никого и не отыскав.

Только после войны я узнала, что Аня, после долгих мытарств, больная, изъеденная вшами, как она мне писала, все-таки попала на Советскую землю. Вот отрывок из ее письма мне от 11-го марта 1957 года: “Когда осенью 1941 года я невольно оказалась в окружении и мне надо было хоть на одну ночь спрятаться где-нибудь от немцев, я в тот день смело пошла к Вам, доверила Вам свою жизнь, ибо знала, что Вы меня не предадите и не выдадите немцам. А ведь, если бы тогда ночью нагрянули бы к Вам немцы, расстреляли бы не только меня, но и Вас, и всю вашу семью. Но Вы тогда не побоялись укрыть меня, а поступили как настоящий советский человек”. Дальше она писала, что сначала пошла к лаборантке музея Люсе Тимофеевой: “Она меня дальше порога не пустила, выгнала меня с криком и руганью. Не поспеши я тогда уйти, она бы, возможно, меня выдала немцам”. Так подличали люди, охваченные страхом.

Через несколько дней Николай побывал у жены и сообщил, что она и ее мать хотят жить на Гоголевской, всей семьей вместе. Это было, конечно, вполне законное желание, но устроиться всем шестерым в одной комнате было невозможно, а другие <комнаты>21 занимали пока еще прежние жильцы. Мне с мамой надо было куда-то перебираться. Мамины старые друзья, жившие в том же доме, предложили маме переселиться в их квартиру, которая совсем опустела41*. Я опять наняла носильщиков и перенеслась на первый этаж, в комнату уехавшей еврейской семьи. Так мы с мамой обе остались без собственной жилплощади, но тогда это не имело никакого значения, ведь чуть ли не половина советских людей покинула свои квартиры.

Окончательно потеряв надежду попасть на Советскую землю, я принялась за организацию жизни своего семейства. Прежде всего[,] мне предстояло детально ознакомиться с деятельностью такого главного центра Киева, как ЕвбазЕврейский базар (теперь площадь Победы). Здесь целиком возродилась прежняя жизнь торговок, перекупщиков, спекулянтов. На базаре постоянно толпились киевляне, менявшие свои вещи на продукты питания и старавшиеся получить все необходимое из первых рук, от крестьян, которых яростно теснили профессиональные торговцы. Они ловко обирали неопытную деревенщину и престарелых интеллигентов, вытащивших из сундуков залежавшуюся, старомодную одежду.

Здесь же стояли расторопные поварихи с большими чугунами, завернутыми в ватные одеяла и полные горячего борща, варениками, клецками и котлетами. Покупатель усаживался на скамейку и тут же уплетал свою порцию. И до чего все это было вкусно на голодный желудок! Подолгу бывали здесь портнихи, продававшие и менявшие на продукты самую разнообразную одежду, умело перешитую из ветхих тряпок. Всякая мануфактура была еще в большой цене. Продавалось вообще все, что могло хоть для чего-нибудь пригодиться. На мостовой, на тряпках раскладывались всякие гвозди, гайки, головки для примусов, щипцы, разные инструменты, шланги, ножи, вилки, кастрюли, тарелки и т.д. и т.п.

Заходили на базар иногда, тайком, и немецкие солдаты42*, знавшие, как высоко ценится “немецкий хлеб” – хорошо выпеченный из чисто-ржаной муки. Солдаты получали по 500 грамм в сутки, а местным жителям выдавали по 200–300 грамм “русского хлеба” из молотых кукурузных шишек, отрубей и половы. “Русский хлеб” был для людей несъедобным, и крест[ь]яне покупали его для откорма скота. За один “немецкий хлеб” давали три-четыре “русских”. Завоеватели не стеснялись.

Я впервые выступила на Евбазе с отрезом шелковистого синего сатина, когда-то купленного для халата. За четыре метра я получила четыре пуда (<пуд> [16] кг22) картошки, которую баба привезла мне на дом. Потом я обменяла костюм Николая из серого материала неопределенного качества на три пуда пшеничной муки, которую торговка при мне отнесла его жене. На базарной же толкучке я встретила бывшего больничного повара, который уже полностью переключился на обмен и продажу продуктов. Он отправлялся в далекие села и отлично наживался, добывая провизию по дешевке. У меня он тоже взял несколько вещей и привез мне сала и колбасы. Но сколько же нужно было костюмов, отрезов, платьев, чтобы прокормить шесть человек в течение не менее восьми месяцев, до следующего урожая картошки?

Базар был также источником всевозможной информации и потрясающих слухов. Однажды я слышала, как одна баба уверяла и божилась, что в подвале, у ее соседей была обнаружена целая кухня, где готовились на продажу исключительно мясные блюда и только из человеческого мяса43*. Рядом была открыта огромная яма, набитая человеческими костями.

Все эти продовольственные ужасы и заботы порождал Царь-Голод, захвативший города с “туземным“ населением на оккупированной фашистами территории. По его велению, в первую военную зиму 1941–1942 годов на улицах Киева появился не один десяток ручных санок, на которых стояли простые, плохо сколоченные гроба. Отощавшие киевляне надевали на плечи веревочные хомуты и тащили усопших родственников на Байково, Лукьяновское, Печерское и другие кладбища, непомерно разросшиеся в том году.

Но голод был не единственным повелителем над местным населением. Командовал германский “Вермахт”. Ходили слухи[,] будто вначале Гитлер даже заигрывал с теми украинцами, которые особенно люто ненавидели Россию и все русское, включая, конечно, большевиков. Фюрер будто бы обещал этим украинским патриотам создать самостоятельное Украинское государство под протекторатом великой Арийской империи германцев. Но упрямые хохлы не хотели ни протектората, ни арийцев, и воображали, что могут существовать самостоятельно. Тогда фюрер показал им кукиш и дал им такое же “самоуправление”, как и всем “туземцам”.

В середине октября 1941 года в Киеве и в других городах появились городские управы44* с целым штатом чиновников, которых слегка подкармливали в городских столовых. Главной задачей управ была организация бирж труда. Домоуправления были обязаны направлять на биржу труда всех работоспособных, но не занятых на работе граждан в возрасте от 15-ти до 50-ти лет45*. Затем их вывозили в Германию, где они должны были работать взамен солдат, сражавшихся с их Родиной, со страной Советов. С биржи труда немецкие солдаты гнали тысячи молодых девчат и парней за проволочные заграждения, а оттуда на вокзал, и в Германию, в рабство. Матерей и родственников отгоняли стрельбой, чтобы никто не подходил прощаться и оплакивать своих детей.

Появилась в городах украинская полиция, украинская кооперация. Коллектив научных работников организовал кооперативный продовольственный магазин и столовую при Университете. В Киеве издавалась украинская газета46*.

Немцы строжайше требовали выполнения своих предписаний, но вовсе не вмешивались во внутреннюю жизнь побежденных. Преступления “туземцев” против своих соотечественников никогда не раскрывались и не карались. Много местных жителей бесследно исчезло во время оккупации, и никто их судьбой не интересовался и не занимался. Местные власти не имели ни службы розыска, ни права ареста. Немцы сами производили аресты по доносу украинской полиции, если преступление затрагивало интересы победителей или особенно ярко изобличало низость “туземцев”. Так, например, был расстрелян инженер Осьмак, убивший родную мать с целью ограбления.

Для побежденных законодательство Империи было чрезвычайно суровым и упрощенным. Любой проступок, наносивший ущерб победителям, карался расстрелом. За покушение на жизнь немца, за кражу, грабеж, поджег – расстрел. В том случае, если нельзя было установить виновного, устраивалась облава: солдаты окружали весь район, где произошло преступление, расстреливали каждого десятого из попавшихся. Если не находили вора в каком-нибудь учреждении или на производстве, всех сотрудников выстраивали в ряд и каждого десятого тоже пристреливали. Так было, например, на хлебзаводе в Музейном городке, где работница, смазывавшая формы для выпечки хлеба, стащила бутылку растительного масла. Товарищи по работе ее не выдали, и каждый десятый был расстрелян.

В этой мрачной, бесправной обстановке огромную роль играла стихийно установившаяся нерушимая солидарность всех униженных и порабощенных фашистами. Сам базар – арена деятельности спекулянтов – стал в то же время центром советской информации и антифашистский агитации. Можно было свободно спросить любую торговку: “Что слышно про войну?” И вы тотчас же получали исчерпывающий ответ, сказанный, правда, вполголоса. Так я узнала, что немцы “брешут”, уверяя[,] что взяли Москву, что 7-го ноября была демонстрация на Красной площади[,] и приветствовал демонстрацию Сталин, который никуда не сбежал. Здесь же я с восторгом услышала, что Красная армия нанесла “фрицам” сер[ье]зное23 поражение под Москвой в декабре 1941 года и отогнала их от столицы. Все эти точные сведения исходили из подполья, связанного с партизанами и сохранившего радиосвязь с Москвой. Эти сведения поддерживали дух побежденных и вредили немцам, разжигая народную ненависть к врагам.

Упиваясь своими успехами, немцы относились с величайшим пренебрежением к своим новым подданным и совсем не интересовались деятельностью базарных политиков. Даже украинские “полицаи” не всегда решались остановить какого-нибудь прорицателя или “ясновидящего”, который, прикрываясь напускным “юродством”, громогласно призывал на головы врагов всякие ужасы Апокалипсиса или попросту ругал их русским “матом” ко всеобщему удовольствию. Впрочем, они сами знали меру и умели вовремя скрыться.

Втихомолку действовали многочисленные гадалки, хиромантки, молитвенницы. Раскинув карты, гадалка сообщала о судьбе ваших родственников и, попутно, о положении в том районе фронта, где они могли воевать. То же узнавала и хиромантка, рассматривая линии на вашей руке. Молитвенницы продавали переписанную от руки молитву с непременным условием переписать ее несколько раз и раздать друзьям и знакомым<, готовым молиться за Родину.>24

Огромное значение приобрела церковь – утешительница всех страждущих, бессильных, павших духом. Рабское унижение, полная покорность были как раз тем душевным состоянием, которое было наиболее желательным для поработителей. Немцы предоставили всем церковным и сектантским общинам открыть свои церкви и молитвенные дома, всем монашествующим вернуться в свои монастыри, везде начать свое богослужение. В Киеве тотчас же открылись женские монастыри – Покровский, Флоровский, Ольгинский47*. В Музейном городке – в бывшей Киево-Печерской Лавре появились престарелые монахи и возобновили монастырь48*. Везде начали служить панихиды по убитым и возносить молитвы за страждущих и плененных. Это был именно тот вопль, тот стон, который стал единственным исходом <для> невыносимой душевной боли, единственным выражением скорби для израненных, убитых горем душ. И целые толпы осиротевших людей, беспомощных вдов, сирот и нищих заполнили церкви и паперти. Всеобщность горя, единство молящихся в их несчастии делало церкви каким-то приютом, утешением, поддержкой для обездоленных, неспособных к борьбе.

И я стала часто ходить в церковь, и меня как-то умиротворяло сознание неизбежности и безысходности горя, всегда царившего в жизни человечества. Я начала понимать, что, по-видимому, неспособна к активной борьбе, а поэтому мои товарищи и не привлекали к своему делу.

Забегая в своем рассказе вперед, но в связи с мыслями о церкви, хочу рассказать о несчастной судьбе человека, не сумевшего найти своего пути.

В начале лета 1942 года, когда немцы снова перешли в наступление и начали кричать о своих успехах, на душе стало очень тяжело, и я все чаще начала ходить в соседний Покровский монастырь. И вот, в монастырском саду я однажды столкнулась лицом к лицу с Константином Феодосьевичем Штепой, доцентом Киевского университета и консультантом сотрудников Музейного городка. Я знала, что он был арестован в 193[8]25 году, целый год просидел в Киевской тюрьме, на Лукьяновке, потом был полностью реабилитирован и восстановлен на работе. В июле или августе 1941 года он эвакуировался на Восток вместе с Университетом.

Мы оба никак не ожидали этой встречи, и были очень удивлены. Я объяснила, что осталась с больной матерью, которую не смогла вывезти, а как он очутился в Киеве, мне было непонятно. Он печально усмехнулся: “А Вам понятно, что мы оба оказались в монастыре?” Я сказала, что по отношению к нему, уехавшему с Университетом, это мне совсем непонятно. Он ответил, что сейчас это уже непонятно и ему, а понятно лишь одно, что он навсегда и бесповоротно себя погубил.

Говорить ему было очень тяжело, но, по-видимому[,] и очень нужно. Он рассказал, каким страшным было его заключение в одиночной камере, как он совершенно пал духом, стал молиться, видел какие-то мистические сны, едва ли не потерял рассудка. Когда его освободили, он никак не мог прийти в себя и заняться любимой наукой – историей древних цивилизаций, курс которой он читал в Киевском университете. Каждую ночь он снова ждал ареста, не мог спать, не мог работать. Началась война. Он не верил советским сообщениям о сущности фашизма, о жестокости немцев, он помнил только незаслуженную жестокость по отношению к себе. Ему предложили уехать вместе с Университетом на Восток. Он боялся отказаться, чтобы не вызвать подозрений и нового ареста. Он выехал с пустым чемоданом, оставив семью и вещи в Киеве. Пользуясь военной суматохой, он вышел на одной из ближайших станций и вернулся домой.

Когда Киев был занят немцами, он перестал прятаться и решил служить врагам советской власти, которая была и его врагом. Он воображал, что найдет у фашистов ту благородную гуманность, тот высококультурный уровень европейской цивилизации, которой он не видел в стране Советов. Немцы весьма охотно принимали всех интеллигентных людей, почему-либо обиженных советской властью или считавших себя обиженными, несмотря на реабилитацию. Победителям были очень нужны образованные люди, особенно из местных, коренных жителей, способных вести антисоветскую пропаганду среди “туземцев”, которые будут им верить больше, чем приезжим из Германии агитаторам.

Штепа был профессором Университета, лицом, которое могло быть вполне авторитетным, и он получил “ответственный пост” – назначен был редактором низкопробной киевской газетки49*, обязанной восхвалять немцев и обливать грязью советскую власть и весь русский народ. Теперь он отлично понял, что такое фашизм и ужаснулся. Он стал отказываться от “высокого” назначения, но ему дали понять, и очень твердо, что объяснить свой отказ он может только в Гестапо. Он пытался хоть частично приостановить потоки вранья и нелепых вымыслов, но безуспешно: новый повелитель был требователен и неумолим. Еще более напуганный, несчастный, он понимал, что стал низким лжецом, изменником Родины, достойным только смерти. Он плакал, рассказывая, что уже боится ходить по улицам родного города, где мог встретить партизан и подпольных мстителей, которые имеют все основания, чтобы расправиться с ним. Он молился, прятался, укрывался в церквах. Он говорил, что жить уже незачем, и в свои 46 лет ему остается только желать скорейшего конца. “Сколько прекрасных, благородных людей не доживает до моего возраста, а я.... зачем я живу?“ При отступлении немцев он уехал в Канаду, там и умер50*.

Но возвращаюсь к 1941-му году.

В ноябре стало ясно, что я должна скрываться или поступить на какую-нибудь работу, чтобы не попасть на биржу труда, а оттуда – в Германию, где заставят работать на заводах, фабрикующих оружие против России.

У немцев я работать не хотела, хотя они приступили к организации археологического музея. После пожаров, взрывов и расстрелов на территории Музейного городка, они решили совсем покинуть Киево-Печерскую Лавру. Ценные исторические и археологические материалы они начали перевозить и размещать в здании Киевского музея В.И. Ленина (бывший Педагогический музей), в центре города, на углу Владимирской улицы и бульвара Шевченко51*. Руководил этой работой немецкий археолог, доктор исторических наук – Пауль Гримм. По-видимому, он старался собрать научных работников, оставшихся в Киеве, по возможности облегчить их участь с тем, чтобы использовать их знания в интересах германской науки.

Несколько человек из бывших сотрудников Киевского института археологии52* работали уже у Гримма и очень уговаривали меня перейти в его музей. Я отказалась, воображая, что мне удастся, сидя около мамы, избежать работы в немецком учреждении, с немецким начальством. Надо было оставить маму с братом и уйти к партизанам. Но этого сделать я не смогла и попыталась найти другой выход, что заранее было обречено на неудачу. Тогда я этого еще не понимала.

Моя подруга, Катя Белоцерковская, переживала такую же тревогу, как и я. Она была опытным бухгалтером[,] и у нее были знакомства среди работников этой специальности, гораздо более многочисленных, чем мои коллеги по археологии. Катя вскоре узнала, что можно поступить на должность письмоводителя или счетовода в “Вукоопспілку”53* – Украинскую кооперативную организацию, заготовлявшую овощи для продажи местному населению. Там не было немцев, работали только украинцы. Катин знакомый бухгалтер принял меня на работу в качестве младшего счетовода.

Обязанности мои были не сложными: я должна была проверять некоторые счета и ходить иногда на склады кооператива, чтобы передавать туда всякие распоряжения и расписки. Кроме зарплаты, которую продолжали платить советскими деньгами, т.к. других не было, служащим иногда выдавали по 2–3 кило свеклы или соленых огурцов, или даже отрубей. Но главным удовольствием был обед в столовой, открывавшейся ровно в час. Нам давали по тарелке жиденького супа с какой-нибудь крупой и 5–6 ложек каши или вареной картошки. Все кушанья заправлялись намеком на лук, поджаренны[м]26 в растительном масле. Таких обедов можно была съесть не меньше пяти, чтобы более или менее насытиться, но и это было отлично. Все были ужасно голодны, всегда хотели есть и говорили только о возможности как-то раздобыть что-нибудь съедобное. Все очень исхудали[,] и бывшие толстухи стали тоненькими и стройными.

В “Вукоопспілке“ царил ярко выраженный украинский, а, вернее, польский дух и настроение умов. Все говорили только по-украински, обращаясь друг к другу “пан”, “пани”, старались казаться очень тонко воспитанными, изысканно вежливыми. Постоянно раскланивались и расшаркивались друг перед другом, перед всяким начальством благоговели.

Напрасно я надеялась оказаться в “Вукоопспілке“ подальше от немцев. Уже в конце ноября сюда пожаловал немецкий шеф и предложил Украинской кооперации заняться снабжением Германской армии отборными овощами. То, чего не брали победители, разрешалось продавать местному населению. Такие мероприятия отнюдь не радовали украинцев[,] и мой непосредственный начальник – главбух заявил однажды, что даже большевики лучше разбираются в национальных вопросах, чем фашисты.

Вскоре мне пришлось покинуть “Вукоопспілку”. Случилось это так: по городу часто проезжали немецкие фургоны, в которых куда-то везли арестованных “туземцев”. Эти несчастные старались выбросить на мостовую, незаметно для конвоя, записку с адресом родных. Все, кому удавалось поднять такую записку, конечно[,] передавали ее по адресу. Как-то, подходя к “Вукоопспілке”, я увидела фургон и летящую записку, наступила на нее и собиралась поднять, когда около меня оказался немецкий солдат, который заметил мой маневр и собирался меня схватить или ударить. Пришлось заговорить по-немецки, что сразу умилостивило солдата, он вырвал у меня записку, выругался и уехал с фургоном.

Во время этого инцидента, около меня собралось уже несколько человек, интересуясь исходом дела, среди них большинство сотрудников “Вукоопспілки”. Все слышали, что я смогла объясниться с солдатом по-немецки[,] и тотчас услужливо сообщили об этом начальству, зная как “Вукоопспілке“ нужны переводчики. Меня призвали к какому-то высокому начальнику и предложили штатной переводчице учинить мне экзамен и убедиться в моем знании языка. Она установила, что говорю я очень плохо, запас слов у меня ничтожный, но начальство было уверено, что я симулирую. Поэтому, хотя меня пока еще и не перевели на должность переводчицы с повышенным окладом, но учли[,] что мои знания языка всегда можно будет использовать. Быть переводчицей я не хотела ни в коем случае и решила немедленно покинуть “Вукоопспілку”.

На следующий день я пришла с заявлением об увольнении, вместо того чтобы просто исчезнуть. Никаких документов тогда от местных жителей не требовалось и на руки им не выдавалось, как лицам[,] не имеющим никаких прав. На работу можно было поступить по знакомству и личному соглашению. Но я решила передать счета и проститься со своим бухгалтером. Он был очень взволнован и расстроен: немецкий шеф обнаружил какие-то ошибки в бухгалтерских книгах и вызывал бухгалтера к себе в комендатуру для объяснений. Прослышав уже о моем знании языка, он умолял меня пойти вместе с ним и спасти его от ареста. Переводчице он не доверял, она его не знает и его книг не сумеет разобрать.

Отказать старику было невозможно, мы с ним потопали пешком[,] хотя трамваи уже кое-как ходили, но пользоваться ими могли только немцы54*. В назначенные три часа мы были уже в немецкой комендатуре, на бульваре Шевченко, около теперешней площади Победы55*.

В приемной было много военных, ждавших коменданта. Дежурный писарь, узнав, кто нас вызвал, сказал, что гер Вагнер просил нас немного обождать в его комнате, чтобы не мешать работе дежурного. Солдат отвел нас на четвертый этаж, где находились помещения служащих, открыл дверь Вагнера и ушел. Мы вошли в небольшую, узкую комнату с одним окном. У стены стояла простая железная кровать с суконным одеялом, у окна – стол, напротив кровати – шкафчик, вроде комода, а над ним и над кроватью были приколоты кнопками штук двадцать ярких открыток с изображением целующихся парочек, полуобнаженных красавиц, воркующих голубей, пасхальных цыплят и яичек. Ни одной книги, ни газеты, ни письма.

Мы были смущены тем, что солдат оставил нас одних в изолированной комнате. Если у Вагнера что-то пропадет, мы окажемся ворами. В то же время удивляла такая доверчивость немцев, по-видимому[,] искоренивших у себя воровство.

Вскоре пришел Вагнер, и мы с ним поехали на его машине на Подол в один из складов “Вукоопспілки”56. Здесь надо было проверить наличие, сохранность и качество овощей, которые были списаны бухгалтерией, как испорченные и негодные к употреблению. Немцы подозревали, что эти продукты были просто припрятаны для передачи своим сотрудникам, и опечатали склад до проверки. У склада нас уже ждал кладовщик. Вероятно, он своевременно учел, какова расправа немцев с ворами, потому что проверка пошла удивительно гладко и четко. Мне приходилось только переводить названия овощей или показывать их немцу, когда я не знала их немецкого названия. В книге я отыскивала нужную страницу, а цифры не требовали перевода. Немец пришел в благодушное настроение, начал проверять вместе с нами следующий склад и, по-видимому, совершенно забыл о том, что наступил комендантский час57* и местным жителям уже запрещено показываться на улицах. Мы воображали, что он развезет нас по домам на своей машине, точно полноправных граждан. Но нам было далеко до арийцев, и Вагнер не помышлял о нашей безопасности. Поэтому, когда я ему все же напомнила о нашем положении, он ответил, что даст нам на руки справку, с которой нас никто не задержит. Вынув свой блокнот27, он нацарапал какую-то записку, сунул ее кладовщику, опечатал склад и укатил на своей машине в какой-то лагерь, куда должен был доставить овощи из проверенных складов.

Мы двинулись в путь, рассуждая о том, как нам обойтись, имея одну справку, в то время, как все мы жили в разных районах города далеко друг от друга. Не прошло и десяти минут, как мы услышали несколько беспорядочных выстрелов и громкие голоса приближавшегося патруля. “Прячьтесь во двор!” крикнул кладовщик и мгновенно нырнул в какую-то подворотню, мы – за ним. Патруль приближался, а мы уходили все дальше вглубь двора, дальше от улицы и патруля. Было уже совсем темно, окликнуть друг друга мы не решались, тем более, что на записку Вагнера очень мало надеялись. Ведь если бы с нами что-нибудь случилось – это так бы и осталось никому неизвестным, и никто бы об этом не беспокоился. Наконец, шаги патрульных затихли, но послышались какие-то крики с другой стороны. Мы снова замерли. Когда, наконец, прошло довольно много времени[,] и я обернулась, чтобы заговорить со своими спутниками, то, кроме меня, во дворе уже никого не было. Я поняла, что они со страха убежали или спрятались у кого-нибудь из знакомых, живших в этом дворе или поблизости. Я даже не могла их особенно винить – ведь у страха глаза велики, а я все-таки могла кое-как объясниться по-немецки и спастись. Что же мне было делать? Бежать домой чуть ли не через весь город? Идти пришлось бы около часа[,] и сколько патрулей встретилось бы на пути!

Я наивно решила постучать в какое-нибудь окно, где еще виднелся свет, и просить пустить меня посидеть до утра хоть в сенях или на кухне. Хриплый женский голос заговорил со мной, не открывая форточки. На мою просьбу последовал грубый ответ: “Шляетесь тут по ночам, бандиты проклятые! А еще в хату проситесь!” Последовало крепкое ругательство. Я быстро отбежала от окна, боясь, что кто-нибудь выйдет и выгонит меня на улицу.

По-видимому, приходилось пробыть в этом дворе до утра. Я осмотрелась. Двор со всех сторон был окружен ветхими, деревянными домами и сараями. В глубине находилась очень большая и очень вонючая уборная и такая же помойная яма, дальше было стойло, где переступала с ноги на ногу и шумно вздыхала корова. Многочисленные дорожки вели куда-то далеко вглубь проходного двора. Был декабрь, становилось очень жутко и холодно, а до утра далеко. Я боялась замерзнуть и снова начала осторожно осматривать дворовые постройки, надеясь где-то укрыться от мороза. Оказалось, что около стойла находится крытое крыльцо с лестницей на второй этаж. Здесь было значительно теплее, но это меня мало утешало: я была здесь совершенно чужой. А порядок у немцев был хорошо известен, и я понимала, что если поблизости вспыхнет пожар, или кто-нибудь заденет фрица, – немедленно будет оцеплен весь район[,] и расстрелян каждый десятый из попавших в облаву. В случае тревоги меня первую постараются выдать, как виновницу преступления.

Чтобы не замерзнуть, я стала маршировать от коровы к уборной, от помойной ямы на крыльцо и опять к вонючей уборной. Я прислушивалась и пряталась за стойло, чтобы меня не обнаружил кто-нибудь из жильцов, направлявшихся в уборную. Так я провела эту долгую, декабрьскую ночь, глотая горькие слезы унижения, стыда и ненависти. Да, я была побежденной рабой[,] и я проходила свой рабский путь. Я шагала и шагала от стойла к помойке, от крыльца к подворотне, стараясь не вздохнуть и не кашлянуть, чтобы не разбудить людей и собак. Только утром, когда на улице показались прохожие, я вышла и поплелась домой.

В “Вукоопспілку” я, конечно[,] больше не показывалась, да меня никто и не искал, считая, вероятно, что я в ту ночь попала в руки патрульных солдат. Я несколько дней просидела дома, усталая, подавленная всем, происходившим вокруг. Но без пищи не проживешь[,] и я отправилась на базар.

Здесь я узнала, что на фронте наступило зимнее затишье. Немцам так и не удалось добиться успеха на Московском направлении, где они потерпели поражение в декабре 1941 года. В январе следующего 1942 года они занялись “упорядочением” и устройством управления на оккупированной территории. Это выражалось[,] прежде всего[,] в жестоком преследовании и казни партизан, являвшихся их самым страшным и неуловимым врагом. На Крещатике, на Печерске и на Подоле стояли высокие, длинные виселицы58*, на которых всегда качалось несколько трупов. Виселицы ставились на видных, людных местах, на страх и в назидание “туземцам”. Вешать и расстреливать пленных гнали тоже через город, обычно в районах базаров. Киевляне уже хорошо знали, как люди идут на смерть, какие у них лица и какие глаза. Шли они, взявшись за руки, с обнаженными головами, с лицами, поднятыми к небу[,] и смотрели в пространство огромными, пустыми глазами.

В том 1941 году русская зима стала верной союзницей России и хорошо показала арийцам, чего стоит их “блицкриг” – молниеносная война. Фюрер обещал своим верноподданным, что уже в конце осени они вернутся домой победителями. Поэтому у немцев не было не только валенок, но даже теплых шинелей и рукавиц. Выпал глубокий снег, начались хорошие морозы. Домоуправлениям было приказано требовать у населения и передать Германской армии максимальное количество валенок, прежде всего. Понятно, что у населения оказались только совсем ветхие, никуда не годные валенки. Немецкие часовые надевали на сапоги какое-то подобие валенок, сплетенных из соломы. В этой “обуви” они имели совершенно нелепый вид[,] и помогала она, вероятно, мало, т.к. носы их заметно синели[,] и они все терли щеки, переступали с ноги на ногу.

Когда я попала на базар в первых числах января 1942 года, меня ожидало новое, страшное зрелище. Был сильный мороз, градусов 20. Конвойные гнали матросов Черноморского флота59*, босых, в одних тельняшках. Их было человек 15, они шли как-то особенно бодро и спокойно, оставляя на снегу кровавые следы.

Я пошла дальше, вверх по бульвару Шевченко, хотела посмотреть на Крещатик, разрушенный взрывами. Недалеко от немецкой комендатуры60* работали человек шесть пленных, убирали двор. Конвойный отвернулся и с кем-то заговорил. Мгновенно пленные подбежали к мусорному ящику и стали выбирать из него куски хлеба, объедки колбасы, сыра, смерзшиеся горсти каши – отбросы немецкой столовой при комендатуре. Все это жадно поедалось и совалось в карманы. Но вот подошел конвойный и начал разгонять голодных, стегая их плеткой, точь в точь, как разгоняют голодных собак. И в это же время вдруг запел громкоговоритель. Звонко понеслись игривые песенки веселых певичек – “Мой пупсик, мой котик, мой милый, милый непобедимый солдатик!!” и т.д.

Этот нестерпимый “пупсик” не отставал от меня, визжал из всех радиоточек. Я подошла к самому концу бульвара и остолбенела: здесь стояла высокая виселица с длинной перекладиной61*. На ней висело шесть трупов, тихо качавшихся при порывах ветра, снег припорошил их тела и лица. Фигуры покойников казались очень длинными, прямыми, темными, на них трепались лохмотья. Они все время двигались, подгоняемые м[е]телью28, которая начинала бушевать. Вдруг, один повешенный оборвался и упал в снег. Я закричала и побежала. Никто не останавливался около этого страшного места, многие крестились и быстро уходили. А звонкие голоса веселых певиц продолжали звенеть над замерзшим городом.

Покинув “Вукоопспілку”, я снова стала безработной[,] и мне снова грозила отправка в Германию. Все же я решила на следующий день, пока была еще свободна, хотя бы только пройти по тем местам, по тем улицам, где когда-то жила человеческой жизнью. Институт усовершенствования врачей стоял на своем месте, по двору шныряли санитары в белых халатах. Но что-то новое было в большом доме, почти напротив Института, между Караваевской и Тарасовской улицами, спускавшимися от Университета. Я подошла ближе. Над главным входом в большой четырехэтажный дом с улицы Саксаганского красовалась надпись крупными, готическимими буквами: “Зондергауз” – “Особый дом”62*. Что это значило? Какая-то женщина дернула меня за рукав. “Что вытаращила глаза. Разве не знаешь? Здесь помещаются девки, которые на жаловании, спят с ихними солдатами по наряду. Солдаты получают на это дело билеты, по очереди. Девок еженедельно проверяют врачи. Видишь, какой порядок – по заграничному! Это тебе не наш Иван. У них девок не всегда хватает, так что для безработных всегда есть работа, берут и с биржи труда, по добровольному желанию. Так-то! А наши пленные с голодухи мрут”.

Больше гулять по Киеву меня не тянуло[,] и на следующий день я отправилась в археологический музей Гримма63*, считая, что это учреждение[,] во всяком случае[,] с военными действиями фашистов не связано.

Вход в любое немецкое учрежденье был совершенно свободным, не требовалось ни пропуска, ни паспорта, ни вызова. Немцы полностью доверяли друг другу29.

Я открыла тяжелую входную дверь музея, вошла в обширный вестибюль и невольно попятилась: среди разбросанных ящиков, бумаги, стружек и каких-то обломков стояло 5 или 6 человек чернорабочих, по-видимому[,] бывших пленных. Перед ними быстро бегал и яростно кричал маленький, тщедушный немец в светло-коричневой форме, какую носили освобожденные от воинской повинности64*. Вдруг этот сверчок подскочил к одному из рабочих и с криком начал колотить его в зад сапогами, высоко задирая ноги. Я ахнула. Немец обернулся, увидел меня, густо покраснел, отошел от рабочих и спросил меня, кого я ищу? Я назвала доктора Гримма. Он еще больше смутился и пригласил меня в свой кабинет. Так началось мое знакомство с немецкими археологами.

Очень тепло встретили меня в музее сотрудники, знакомые по Институту археологии. Они воображали, что я должна хорошо знать немецкий язык, т.к. фамилия моя по отцу была немецкой. Переводчица Гримма трепетала перед немцами до такой степени, что через нее невозможно было толком с ним объясняться. Я плохо знала немецкий, но при помощи словаря и переводчицы могла быть полезной. Все очень хвалили Гримма, но я не была в восторге и рассказала, как налетела на него, когда он брыкался и бил ногами рабочих. Мне сказали, да я и сама знала, что немцы не стесняются давать волю рукам, конечно, с подчиненными, а с русскими тем более.

Сотрудники рассказали, что не далее, как вчера, всех глубоко возмутила выходка Куринного. Во время совещания с сотрудниками он пожаловался Гримму на рабочих, которые вяло работают и медленно вносят ящики с археологическими материалами, которые привозят из Музейного городка. Гримм ответил через переводчицу: “Если бы я мог обеспечить рабочих хотя бы хлебом, я мог бы с них требовать нормального труда. Но я ничего для них сделать не могу, поэтому приходится быть к ним снисходительным”.

Не прошло и недели со дня моего прихода в музей, как и я убедилась, что Гримм был действительно добрым, отзывчивым человеком. Случилась беда. Спасая сына от биржи труда, одна из бывших сотрудниц музея упросила Гримма принять ее пятнадцатилетнего наглого балбеса на работу в музей в качестве чернорабочего-носильщика. Вот этот негодяй срезал замшевую обивку с большого дивана в одном из залов музея. Гримм тотчас позвонил в украинскую полицию, считая, что в музей пробрались воры. Между тем, рабочие поймали парня с поличным, замшу отобрали, но, зная немецкую расправу с ворами, ждали расстрела каждого десятого, если мерзавец будет отрицать свою вину и указывать на других. Переводчица плакала и никак не могла договориться с Гриммом. Я помогла ей и видела, как он искренно обрадовался, узнав, что дело выяснилось, покража возвращена[,] и можно обойтись без арестов. Он тотчас же отослал пришедших полицаев, объяснив, что случилось только недоразумение. Он велел передать матери парня, чтобы он и близко к музею не подходил. А ведь, по закону, Гримм должен был отправить его в Гестапо.

Гримм выхлопотал нам право получать свои 200 грамм хлеба в музее, куда их привозил наш завхоз из немецкой пекарни. Таким образом, в течение трех месяцев мы имели настоящий ржаной хлеб. Потом эта льгота была аннулирована[,] и мы стали есть “русский” хлеб.

В конце января музей посетил какой-то генерал со свитой. Эта высокая персона обратилась к нашей робкой переводчице с вопросом: “Почему русские так грязно и плохо одеты? Почему у них такой жалкий, беспомощный вид?” Растерявшаяся Нонна Ивановна объяснила это тем, что русские не привыкли делать гимнастику и проветривать свои жилища, как немцы. Я увидела, что при этом ответе у Гримма даже лицо передернулось от негодующей гримасы, он то отлично знал, как русские голодают, и что им не до гимнастики.

Как-то он спросил меня, почему Кузнецов, молодой археолог, так вяло работает, движется и горбится при ходьбе. Я ему объяснила, что у Кузнецова туберкулез позвоночника. Гримм ужасно расстроился и совершенно запретил привлекать его к физической работе и постоянно отпускал его пораньше домой. Узнав, что одна из наших сотрудниц беременна, он стал отдавать ей часть своего пайка и однажды подарил ей целый десяток яиц, что произвело настоящий фурор среди сотрудников. Это и понятно, если учесть, что кроме двухсот грамм хлеба, мы могли получать только, так называемый, обед в столовой городской управы на Владимирской улице65*. Он состоял из четырех–пяти ложек жидкой пшенной каши, совершенно стерильной и настолько безвкусной, что их трудно было проглотить даже голодному человеку. Обеды “Вукоопспілки” вспоминались, как “люкс”.

Гримм получил здание музея еще в октябре, составил план размещения материала и будущей экспозиции. В феврале он уже должен был открыть музей и принимать только немецких посетителей, которых сам будет сопровождать и сам давать объяснения. Понятно, что и выставку, и трактовку материала он должен был представить согласно с установками и принципами, принятыми немецкими учеными германской исторической школы тридцатых годов ХХ-го столетия. Эта “наука фашизма” должна была исторически обосновать и доказать, что ведущую роль в истории человечества всегда играла великая арийская раса и ее прямые предшественники. Прочие народности имели только временное и служебное значение, появляясь и погибая на пути арийцев.

Естественно, что мы – местный археологи – совершенно не знали этой новейшей доктрины, а поэтому были призваны в германский музей прежде всего для уборки и борьбы с пылью и грязью. Мы принимали от носильщиков ящики с материалами, которые нам привозили рабочие из Музейного городка. Мы их тщательно очищали, разбирали и расставляли по полкам хранилищ–запасников в том хронологическом порядке, который был принят у нас, в СССР. Гримм рассматривал материал с большим вниманием и отбирал те экспонаты, которые должны были демонстрировать и подтверждать основоположения арийской науки.

Проблемы древнейших периодов в истории человечества были арийцами, вероятно, еще мало разработаны, т.к. в целом ряде случаев датировки Гримма совпадали с теми, которые были приняты у нас. Резкое расхождение начиналось с последних столетий до нашей эры. В эти отдаленные времена оказалось, согласно открытиям германских ученых, что вся территория Восточной Европы и даже далее на Восток была заселена германцами, или пра-германцами, или пра-пра-германцами, или родственными пра-германцам, или, в крайнем случае, подвластными пра-германцам племенами и народами. Только с VII столетия нашей эры можно было упомянуть о славянах, покоренных норманнами, которые создали германское государство на Днепре – Киевскую Русь66*.

Все эти истины излагались в обширных текстах, которые усердно сочинял и писал крупными готическими буквами сам Гримм, прикреплявший их потом к витринам. Я иногда читала эту тарабарщину, желая знать о достижениях европейской науки, и никак не могла удержаться от усмешки. Однажды меня застал на этом занятии Гримм. Мы посмотрели друг на друга и, вдруг, оба дружно рассмеялись,30 я поняла, что он и сам запутался во всех этих пра-пра-пра и вряд ли очень в них верит.

Гримм был членом партии нацистов, как и все лица, занимавшие какой-нибудь пост на государственной службе в империи Гитлера. Он, как и все прочие партийцы, приветствовал своих соотечественников, высоко подняв правую руку и возглашая “хайл Гитлер!”, что значило “да здравствует Гитлер!”, а в дословном переводе звучало как “свят Гитлер”. Так же приветствовали друг друга и прочие немцы, посещавшие музей.

Через некоторое время я начала привыкать к немецкому говору, к их речи, когда они говорили между собой в отсутствии переводчицы, считая, что я их не пойму, Я стала понимать, слушая их разговоры, что их отношение к своему фюреру было далеко не таким восторженным, как казалось. Уже человечное и даже дружелюбное отношение многих немцев к русским было совершенно противоположным доктрине нацистов, требовавшей максимального истребления и порабощения всех народностей, не принадлежавших к арийской расе. Гримм – археолог, его друг Бенцинг – филолог, Мюллер – педагог, Брюхман – библиотекарь и еще два–три приятеля Гримма, фамилии которых не помню, бывали изредка в музее и с большим интересом рассматривали наши материалы. Призывали переводчицу и тех сотрудников, которые, еще до войны, работали в данном отделе, расспрашивали, очень интересовались работой русских ученых. Я отвечала на их вопросы преимущественно показом тех вещей, которые подтверждали мое мнение. Например, приднепровскую, так называемую “Корчеватовскую“ археологическую культуру I–II столетий до нашей эры и I–II столетий нашей эры67* они приписывали пра-германскому племени бастарнов68*. А я доказывала демонстрацией керамики на происхождение этой культуры от местной, поздне-скифской. Они соглашались, что это вопрос спорный, требующий дальнейших исследований.

Однажды, меня вызвал Гримм в свой кабинет, где присутствовал и Бенцинг. Они говорили, что знают, как голодно и трудно живется местному населению, а поэтому предлагают мне воспользоваться немецкой фамилией моего отца и объявить себя немкой по происхождению – “фолькс-дейч”. Эти “фольксы”, являясь сторонниками немцев, получали пайки из немецких складов и не знали особой нужды. Я отказалась наотрез, сказавши, что русской родилась, русской и умру, не изменив своей родине. Неожиданно и Гримм, и Бенцинг подошли ко мне, крепко пожали мне руку и сказали, что глубоко уважают честных людей, верных своему отечеству. С тех пор они стали со мной очень откровенными, при мне открыто порицали немецкий национализм, жестокость к побежденным и самодовольное хвастовство. Они и те из их приятелей, кому они доверяли, начали расспрашивать меня о жизни и порядках при советской власти. Эта тема их чрезвычайно интересовала, а русские, по их словам, почти все считали нужным ругать советскую власть в угоду победителям.

Особенно занимал их вопрос об организации колхозов, о возможности для крестьян отказаться от частной собственности на землю. Они считали, что Октябрьская революция победила в России лишь потому, что передала крестьянам все помещичьи и частновладельческие земли. После смерти Ленина начался обратный процесс: советская власть постепенно стала отнимать землю у частных владельцев-крестьян и передавать ее государству, организуя на селе общественное, колхозное хозяйство. Такие мероприятия должны были вызвать, по их мнению, ненависть крестьянства к советской власти. Немцев русские крестьяне готовы были принять, как освободителей от колхозного строя. На этом “освобождении” и была основана уверенность в успехе “блиц-крига” – молниеносной войны. Я спросила, как же при такой уверенности в поддержке со стороны крестьян, как понять отношение немцев к тем же крестьянам в солдатских шинелях, попавших в окружение, например[,] на днепровском Левобережье? Почему немцы загнали их в концлагеря? Почему пленные сотнями тысяч гибли от голода под надзором немецких конвойных?

Немцы ярко и четко показали русским на примере военнопленных, что их ждет при победе фашистов. Лучше всяких агитаторов германский Вермахт заставил русских вступить в смертельную борьбу с поработителями и сражаться не на жизнь, а на смерть. Русские поняли, что Гитлер вернет им и помещиков, и капиталистов, к тому же еще немецких, которым нужны собственные земли и собственные заводы. Сами немцы особенно вооружили русских против себя.

Удивительно было и то, что немцы были достаточно хорошо знакомы с теорией марксизма, но как-то совершенно не занимались изучением тех законов, которые были открыты Марксом в общественной жизни. Они считали, что доктрина о превосходстве и господстве арийской расы полностью объясняет весь процесс исторического развития человечества с достаточной глубиной и ясностью. Эта теория имела какой-то изуверский, фанатический характер. У всех народов, кроме арийцев, они находили какие-то врожденные пороки, которые должны были привести их к гибели. Например, даже само название славян звучит по-немецки “славен”, что однозвучно слову “склавен”, обозначающем рабов.

Все же здравый смысл заставлял самих арийцев чувствовать всю нелепость этих фантасмагорий[,] и они избегали разговоров на эти темы и часто путались в своих рассуждениях.

Они снова и снова возвращались к вопросам о жизни в стране Советов, и я с увлечением рассказывала им о трудностях и достижениях в жизни нашей страны. Они искренно удивлялись и говорили о том, как необычайны и значительны дела и жизнь “Советов”. Эти разговоры с немцами, явно питавшими большой интерес к России, еще больше укрепляли мою уверенность в нашей победе над врагом, который уже начинает понимать наше превосходство.

Вероятно, эта уверенность давала мне силу и смелость, которой я, по правде, не отличалась. И вот мне все-таки пришлось не трусить и пойти прямо в пасть дракону. В конце января в музей ко мне пришла бывшая сотрудница Исторического музея Маевская и со слезами рассказала, что дня два тому назад у них с мужем в квартире был обыск, вероятно по доносу. Немцы нашли у них несколько музейных экспонатов, которые ее муж69* временно спрятал у себя, боясь ограбления музея. Мужа арестовали и забрали в Гестапо. Она пришла с передачей заключенному и просила меня пойти вместе с ней, т.к. переводчица не была с ней знакома и не решалась пойти. Зная судьбу Черногубова и отношение немцев ко всякому похищению государственного имущества, я поняла, что дело очень плохо, но отказать было невозможно.

Мы отправились на Владимирскую улицу. При входе в Гестапо стоял часовой с винтовкой. Я сказала ему по-немецки, что принесла передачу заключенному. Как во всех немецких учреждениях, вход в Гестапо был совершенно свободным, не требовалось ни паспорта, ни пропуска, ни вызова. Часовой впустил меня в вестибюль и показал[,] по какому коридору31 я могу пройти в канцелярию, чтобы справиться об арестованном. Я довольно долго шла по длинному и совершенно безлюдному коридору, удивляясь беспечности немцев, не считавших нужным охранять свои учреждения. Я удивлялась и партизанам, которые тогда, вероятно, еще не знали, как легко проникнуть даже в Гестапо. Мне было очень жаль, что я совсем не имела связи с подпольными организациями, потому что видела, как легко было подложить любую бомбу в каком-нибудь углу этого коридора.

Наконец, я добралась до канцелярии. Солидный писарь перелистал толстую книгу записей и спокойно сказал: “Маевски? Расстрелян”, – и все, никаких объяснений не последовало. По тому же коридору я вышла на улицу к Маевской. Увидев свою корзинку у меня в руках, она на меня накинулась: “Неужели Вы даже не могли передать провизию? Ведь он там голодает! Как вам не совестно отказать в помощи товарищу!” Я молчала, а она продолжала возмущаться. Мы прошли несколько шагов, когда она вдруг поняла, что я все молчу. “Почему Вы молчите? Его уже нет в живых?” Наконец, она поняла, и я проводила ее к матери мужа.

Общие несчастья очень сблизили сотрудников музея и четко выявили тех трех–четырех человек, которых следовало опасаться, а также тех, которым грозила беда. Особенно мы боялись за Кузнецова, который был членом партии большевиков, попал в окружение и не сумел скрыться в подполье или уйти к партизанам, потому что у него был туберкулез позвоночника[,] и он еле ходил. А немцы уже охотились за партийными товарищами и требовали, чтобы они регистрировались в Гестапо. Сотрудники знали, что Кузнецову следовало скрываться, но кто-нибудь мог проговориться, а предатели могли донести.

Сам Кузнецов, по-видимому, совершенно не имел опыта в подпольной работе и был чрезвычайно неосторожен. Он решил использовать свое легальное положение на работе в музее и отвезти в Харьковскую партийную подпольную организацию большую партию секретной корреспонденции и привезти в Киев ответные письма. Поручение было сер[ье]зное, а проинструктировали его слабо. Он попросил Гримма дать ему служебную командировку в Харьков будто бы для лечения у знакомого врача, хорошего специалиста. Об этих делах он постоянно говорил, не опасаясь. Переводчицу он просил напоминать Гримму об оформлении командировки, а мне обещал привлечь меня к подпольной работе тотчас по приезде из Харькова.

Командировку он получил в конце февраля и привез из Харькова множество писем, которые, конечно, надо было передать из рук в руки. Он стал часто уходить с работы, бегать к адресатам, принимать в музее товарищей, приходивших за письмами. Эта беготня, разговоры о доверенной ему корреспонденции очень бросались в глаза, и мы, его товарищи, все время его предостерегали и просили быть осторожней. Но он был очень увлечен работой, соглашался с нами и продолжал вести себя по-прежнему. Дня через три, во время обеденного перерыва, когда в коридорах ходили сотрудники, на глазах у всех в вестибюль музея вошло двое гестаповцев. Один остался у входа и перестал выпускать людей на улицу, второй вошел в кабинет Гримма, и они оба стояли у порога, когда Кузнецов вышел из туалета. Видимо, гестаповцы были хорошо проинформированы, они сразу опознали Кузнецова, вежливо, без шума предложили ему отправиться вместе с ними[,] и ушли все втроем. Больше мы Кузнецова никогда не видели.

Таким образом[,] снова сорвалась моя надежда присоединиться к работе товарищей. Это было тем досадней, что я могла бы отлично скрывать и прятать документы, даже оружие и другие материалы, необходимые подпольщикам. Ведь я жила в доме, населенном почти полностью тихими старичками и их единомышленниками, вполне расположенными к завоевателям, а поэтому не боявшихся обысков. Но людей я укрыть, конечно, не могла, т.к. старички были достаточно бдительны, наблюдательны, очень берегли свой покой и тотчас заметили бы у меня посторонних людей. Зная мое окружение, вероятно[,] и партизаны не питали ко мне большого доверия[,] никто ко мне не обращался.

В июне–июле 1942 года немцы снова начали наступление в районе Воронежа, потом Ростова-на-Дону и дальше к нижней Волге и на Кавказ. Через Кавказ они планировали свой путь в Иран, а затем ни более, ни менее, как в Индию, по стопам Александра Македонского, они везде трубили о своих победах, о гибели страны Советов. Гитлер, как говорили, перенес свою ставку куда-то на Украину70* ближе к фронту, откуда он сам мог руководить своими победоносными войсками. Он должен был приехать в Киев и даже посетить музей Гримма. Мы узнали об этом, конечно, позже.

А произошло это так. Никто, ничего не знал и не подозревал. Вдруг, в какой-то день середины июля Гримм в сопровождении одного гестаповца обошел все помещения музея и приказал всем нам, туземцам, удалиться в течение пятнадцати минут. Никто, ничего не объяснял, ни о чем не предупреждал, мы получили приказ и мгновенно исчезли, ни у кого не было охоты познакомиться с Гестапо. Только через несколько дней Гримм рассказал, что нас так мгновенно удалили, ожидая появления самого Гитлера. Но он не соизволил посетить музей, не знал и Гримм[,] приезжал ли он в Киев. Вероятно, такое внезапное появление высокой особы, полная неизвестность о месте ее пребывания гарантировали ее безопасность лучше всякой охраны.

Еще до войны Историческому музею было передано для охраны городище IХ–ХI столетий, находящееся в селе Вышгороде на Днепре, в семи верстах от Киева, вверх по реке. В IХ столетии это село принадлежало княгине Ольге, потом ее [внуку]32 Владимиру. Старший сын Владимира [Святополк]33 убил своих родных братьев Бориса и Глеба во время борьбы за Киевский престол. Убитые князья были похоронены в Вышгороде. Через сто лет киевский князь Владимир Мономах построил в Вышгороде каменную церковь. Освящение церкви и перенесение в нее останков убитых князей71* было организовано Киевским митрополитом с участием князя и всего духовенства очень торжественно и пышно. Убитые князья были объявлены первыми русскими святыми[,] и великолепная церковная служба, совершенная над их телами, была демонстрацией протеста против княжеских междоусобиц, губивших единство и силу древней Руси.

Доныне в Вышгороде сохранились мощные валы и глубокие рвы, окружавшие древнее городище сложной системой укреплений. Фундаменты древней церкви сохранились под деревянным храмом, сооруженным в ХIХ столетии72*. Исторический музей держал в Вышгороде сторожа, который должен был следить за сохранностью детинца и пресекать всякие самовольные раскопки кладоискателей, разрушавшие древний памятник. Старик-сторож, не получавший зарплаты с начала войны, явился в Киев и узнал, что Историческим музеем ведает Гримм. Переводчица переговорила со сторожем и объяснила Гримму в чем дело. Тот решил послать в Вышгород кого-нибудь из сотрудников, чтобы осмотреть городище и передать сторожу его жалованье. Меня очень интересовало положение крестьян при немецком господстве, а в Вышгороде было много знакомых девчат, работавших со мной на раскопках. Я попросила Гримма послать в Вышгород меня, он охотно согласился и на всякий случай дал мне записку, гласившую о том, что я направляюсь в Вышгород по его распоряжению.

Я взяла с собой несколько тряпок для обмена и зашагала через весь город, потом по шоссе и дальше по лесной, проселочной дороге. Село Вышгород было сильно растянуто вдоль берега Днепра, далеко от воды, заливавшей его в половодье. Пройдя километров 10–12, я оказалась около крайних хат, не далеко от подошвы холмов, укрепленных некогда валами. Детинец городища был еще далеко, отсюда начинался крутой въезд на его наружные подступы.

Я устала, проголодалась и решила зайти в ближайшую хату, попросить воды и, кстати, узнать, где живет Галя Артюшенко – наша расторопная бригадирша – умело управлявшая девчатами на раскопках. Оказалось, что я стою как раз около Галиной хаты. Я постучалась[,] и мне открыла сама Галя. Я направилась к ней, широко улыбаясь, уверенная в радушном приеме, но меня встретило недовольное, нахмуренное лицо. Я поняла, что крестьянам таких близких пригородов Киева очень надоели обнищавшие горожане, приходившие что-то обменять или выпросить каких-нибудь продуктов, или просто покормиться Христа-ради. Я тотчас подала Гале какой-то платок или рубашку, захваченную для обмена, и хотела уйти к сторожу. Но все-же она предложила мне переночевать, т.к. сторож жил в такой лачуге, где и лечь негде, а дело уже шло к вечеру. Вскоре я поняла, что мое появление было очень некстати еще и потому, что она с женой брата готовила на ужин вареники с творогом. Такое великолепие должно было поразить голодную киевлянку, а угощать всякую побирушку варениками очень уж накладно. Вскоре пришел хозяин и тоже отнюдь не выразил удовольствия по поводу моего появления.

Все же ему, видимо, хотелось поговорить с городским человеком[,] и он начал с жалоб на то, что мужику житья нет. Я стала расспрашивать, и он постепенно разговорился, выложил свои жалобы и обиды. Это был в прошлом крепкий хозяин-середнячок, очень недовольный скверными порядками и плохой организацией колхоза. После прихода немцев колхоз рассыпался[,] и каждый хозяин захватил свою прежнюю землю, да еще и земельку убитого или ушедшего к партизанам соседа. Казалось, мужик теперь разбогатеет[,] и все пойдет на лад. Но никакого лада не вышло, т.к. проклятые немцы требовали поставлять зерно и продукты соответственно размерам земли, имевшейся в пользовании каждого хозяина. Они посадили в селах своих старост, которые должны были собирать дань с каждого землевладельца. А если те собирали плохо, то немцы уж сами собирали хорошо, так хорошо, что у крестьянина глаза на лоб вылезали. И пришел он к выводу, что умнее поступили в тех селах, где сохранили колхозы и при немцах, как артели с общим хозяйством. И налоги сдавали немцам все сообща, собрав на колхозный двор то, что полагалось, так что немцы не лезли в хаты и не проверяли коморы-кладовые, не тиранили людей. Хозяин хорошо знал, что очень многие села, даже по соседству, сохранили колхозную организацию хозяйства и не дали себя в обиду, все зависело от умения и честности руководителя колхоза. Наконец, крестьяне начали понимать и разбираться в событиях.

Утром встали рано и только начали завтракать, как дверь широко распахнулась[,] и в хату вошел дородный немец, громко ругая хозяина и перепуганного старосту, который его сопровождал. Немец требовал немедленно открыть какой-то погреб под хатой и угрожал револьвером. Хозяин открыл требуемый отсек и клялся, что еще вчера отдал все, что полагалось, а теперь у него не осталось зерна и для прокорма собственной семьи. Немец продолжал ругаться и уверять, что хозяин что-то припрятал, и его сейчас арестуют. Я не выдержала и стала переводить немцу слова хозяина. Как всегда, немецкий язык произвел ошеломляющее действие, немец утих и удалился. Но хозяев моих это мало обрадовало, они знали, что он вернется и станет добиваться своего.

Я собралась и направилась к сторожу. Едва я отошла от хаты, как меня догнала Галя и сунула мне в руку пару огромных вареников. Так в селах обыкновенно подают милостыню нищим. Она даже не заговорила со мной и сразу убежала. Я почувствовала себя побирушкой, но вернуться не хотела.

Я нашла сторожа и обошла с ним городище, которое оказалось в обычном виде. Потом я прилегла отдохнуть в садике, около хаты. Вдруг послышался немецкий говор, и я увидела, что меня рассматривает какой-то солдат, раздвигая ветки кустов. Я поднялась и пошла к нему, но он уже исчез. Сторож мне объяснил, что немцы все время шныряют вокруг, ищут партизан, которых боятся до смерти. Увидев новое лицо, они решили проверить меня, но я не пряталась, не убежала, даже не ушла в хату. Их подозрения рассеялись[,] и они удалились. Старик рассказал, что вокруг партизан много, и крестьяне их снабжают пищей.

Я переночевала в халупе сторожа, где чувствовала себя много лучше, чем у Гали. Утром старушка – жена сторожа – взяла у меня платок и дала за него десяток яиц, и я пустилась в обратный путь. При въезде в город стоял часовой и потребовал, чтобы я открыла свою сумку и дала проверить содержимое. Увидев яйца, он ухмыльнулся и взял себе половину, после чего я уже без приключений добралась домой.

Мне как-то врезался в память этот незначительный, но характерный случай: сытый, упитанный немец не постыдился отнять пяток яиц у женщины, вся добыча которой и состояла из этого десятка. А мы-то с детства слышали о пресловутой честности и порядочности немцев! Видимо, Гитлер сумел основательно перевоспитать своих подданных и привить им высокую мораль фашизма. Но иногда, сквозь слой нацизма, невзначай проступало добропорядочное лицо, унаследованное еще от прародителей. Однажды я была свидетельницей такого проявления.

Каждый сотрудник музея получил по небольшой грядке во дворе музея. Земля была хорошая[,] и у всех появился свой укроп, редиска, огурцы и помидоры. Для картошки площадь была слишком малой[,] и желающие могли получить участок у городской управы, где-то в ближайшем пригороде. Я была квалифицированным огородником после злополучного опыта в Музейном городке[,] и на моей грядке краснели великолепные помидоры. В соседней усадьбе, за легкой оградой, размещался какой-то полк[,] и часовой постоянно ходил вдоль нашей решетки, любуясь моими помидорами. Один из них меня окликнул: “Уважаемая мадам, разрешите мне попробовать ваш великолепный помидор”. Я была удивлена, вспомнив свирепого врача. А тут вдруг проявилась такая старомодная учтивость и уважение к чужой собственности, даже принадлежавшей побежденной. Вероятно[,] сказалось воспитание многих поколений и первым делом то, что музей был в числе тех учреждений, которые были законно разрешены самим Вермахтом. Следовательно[,] и служащие музея имели право на законное существование, пока проявляли покорность завоевателям. И я покорно предоставила часовому сорвать любой помидор.

В своих газетах и сообщениях по радио немцы продолжали трубить о своих успехах еще даже в начале сентября 1942 года. Только к концу месяца их голос стал менее уверенным, а базар шепотом сообщал о возрастающей силе Русской армии. Но теперь фронт был очень далеко от Киева, новости узнавались с опозданием, но настроение быстро и явно подымалось.

Как-то в начале октября я, по обыкновению, занималась уборкой витрин в одной из зал музея. Гримм пришел, чтобы повесить новый текст. Увидев мою унылую фигуру, он вдруг выпалил: “Почему вы бродите такая кислая? Ваш Иван уже крепко бьет нас под Сталинградом!” Я подскочила от радости и бросилась к нему, чтобы расспросить. Но он убежал, боясь, что и так сказал слишком много. Трудно было ему, вероятно, играть роль фашиста.

Вскоре о растущей мощи русского оружия заговорили все и везде. Немцы объявили новую мобилизацию своих резервов, и Гримм был призван в действующую армию. Бедняга был ужасно расстроен и совершенно не скрывал своего огорчения. Было ясно, что у него не было ни малейшего желания проливать свою кровь за фюрера и его приспешников. В конце октября он собрал всех сотрудников, чтобы попрощаться с нами. Он сказал несколько прощальных фраз дрожащим голосом, со слезами на глазах[,] и какая-то непослушная капля скатилась по длинному, костлявому носу. Мы были огорчены, зная, что нам назначат нового шефа, но верили, ждали Русской победы и гибели всех шефов. Прощаясь, Гримм сказал мне: “Где тут справедливость? Меня, такого слабосильного отправляют в действующую армию, а мое место в музее займет здоровенный Штампфус, сын богатого фабриканта, который уж сумел обезопасить и обеспечить своего сынка”.

Вскоре появился видный, холеный профессор Штампфус, человек лет 35-ти, самоуверенный и самодовольный, имевший к тому же собственную легковую машину, что было совсем не лишним в случае блиц-отступления. Куринный тотчас же попытался изображать заместителя Штампфуса, постарался дружить с переводчицей и руководить работой некоторых сотрудников. Через несколько дней эта роль привела его к необходимости столкнуться со Штампфусом, что для него было в высшей степени нежелательно, поскольку он стал уже фолькс-дейч благодаря супруге-немке и собирался бежать с немцами. Немцы считали, что семья должна быть нераздельной. Поэтому, если один из ее членов объявлял себя немцем, то и все остальные имели право последовать его примеру.

Через несколько дней Штампфус пришел в музей вечером, когда сотрудники уже ушли, а наш старик-сторож Пантелеймон был у себя в комнате, далеко от входа. Штампфус начал нетерпеливо трезвонить, старик не смог быстро подбежать и, когда он наконец открыл шефу, тот накинулся на сторожа и основательно его поколотил. На следующий день Пантелеймон обратился с жалобой к Куринному, который всячески постарался это дело прекратить в угоду начальству. Но все сотрудники уже знали о происшествии и ждали вмешательства Куринного. Будь дело год тому назад, Куринный не постеснялся бы просто прикрикнуть и приказать сторожу замолчать. Но теперь все изменилось, “туземцы” даже не боялись негодовать, явно ждали победы русских, не скрывали своей неприязни к Куринному, который сильно трусил и все приставал к Штампфусу с просьбой поскорее отправить его в Германию.

Теперь Куринному пришлось говорить с Штампфусом, который был ужасно груб, вспыльчив, криклив и совершенно не владел собой в минуты ярости. Правда, он был[,] что называется[,] отходчив, как большинство вспыльчивых людей, и настроения его менялись с калейдоскопической быстротой, что нас впоследствии очень выручало. Но в начале его деятельности мы этого еще не знали, но и особого страха перед ним не ощущали. Вероятно, и он не чувствовал себя очень уверенно. Все же в то утро в канцелярии музея произошла какая-то микро-драма[,] потому что Куринный прислал за мной рыдающую переводчицу, хотя мы с ним явно ненавидели друг друга. Я застала испуганного сторожа, растерявшегося Куринного и совершенно рассвирепевшего Штампфуса. Он накинулся на меня с криком: “Что тут происходит? Почему переводчица плачет? Почему сторож не на своем месте? Что за беспорядки! Я гневаюсь! Я в ярости!” Вся эта сцена показалась мне и смешной, и противной. Неожиданно для самой себя я дерзко ответила немцу: “Вы в ярости – это ясно: вчера избили старика-сторожа, сегодня довели до слез переводчицу, напугали Куринного, остается вам только поколотить и меня – можете начинать!” Штампфус никак такой реплики не ожидал и совершенно оторопел, замолчал, а потом начал даже как-то оправдываться и объяснять свои поступки. Конечно, он тоже отлично понимал, что силы немцев пошли на убыль и не стоит ссориться с “туземцами”, которые к тому же все[,] несомненно[,] связаны с грозными партизанами. Все дело закончилось тем, что на следующий же день Штампфус принес две пары бумажных брюк и преподнес их Пантелеймону и старику-археологу Самойловскому, который особенно обносился.

Вслед за Штампфусом в музее появилась немка-машинистка фрау Франке. Это была женщина лет сорока–сорока пяти, довольно миловидная и хорошо сохранившаяся, вдова и мать взрослого сына, уже воевавшего где-то в Африке. В Киев фрау, вероятно, прибыла для того, чтобы утешать арийских офицеров, которые боялись уже посещать русских женщин и даже выходить по вечерам для прогулок. Болтливая фрау постоянно рассказывала, как немцы ужасно боятся партизан, которые стали вездесущими, бесстрашно вступали в бой с регулярными войсками немцев, подрывали мосты, отправляли под откос целые воинские эшелоны. Фрау возмущалась и считала партизан настоящим бедствием. Вероятно[,] ее должны были радовать виселицы, по-прежнему красовавшиеся на центральных площадях города и никогда не стоявшими пустыми.

Фрау очень интересовали русские женщины, которых немцы, по ее сведениям, считали очень целомудренными и романтичными. Русские женщины всегда ждут, всегда ищут любви и не хотят довольствоваться только простым и естественным удовлетворением физиологических потребностей, как поступают здравомыслящие европейцы. С каким-то простодушным и бесстыдным цинизмом она охотно рассказывала о своих мимолетных встречах, о том какие качества она больше всего ценит в своих случайных партнерах и т.п. Сама она, по ее словам, была верной женой своего мужа, родила ему сына, но три года тому назад овдовела и стала одиноким, свободным человеком. Теперь она вольна распоряжаться собой по собственному усмотрению и доставлять себе те удовольствия, которые ей по вкусу. Однажды фрау встретила меня в коридоре и потащила в вестибюль, чтобы показать известную берлинскую гетеру, которая приехала в Киев полюбоваться красивым городом, одним из трофеев победоносного германского оружия. Я увидела высокую, статную, очень просто и элегантно одетую женщину. Удивило меня ее лицо, густо покрытое гримом цвета сильного загара, на фоне которого блестели большие, ярко-синие глаза. Это было красивое сочетание, но производило оно неприятное впечатление своей подчеркнутой искусственностью, казалось, что на ней была маска.

Штампфус держал себя сравнительно прилично и тоже, как и фрау, любил теперь пускаться в рассуждения о русских, об их достоинствах и недостатках. Как-то он призвал меня и спросил, чем можно объяснить тот факт, что столяр прибил какую-то надпись не там, где ему было указано? Я позвала столяра, и он очень толково объяснил, что на указанном Штампфусом месте ничего прибивать нельзя, т.к. именно там проходит скрытая в стене электропроводка. Объяснение было вполне убедительным[,] и Штампфусу, уже собиравшемуся кричать и ругаться, пришлось согласиться с русским. Тут немец начал высказываться: “Русские нас всегда удивляют: работают они ужасно плохо, но если русский захочет сделать хорошо, то уж никто не сможет с ним сравняться, он выполнит дело лучше всех. У меня был русский шофер, он летал, как ветер, всегда проезжал без аварий по самым трудным дорогам, пока не погиб от случайной пули. Вообще, у русских много достоинств, но им далеко до арийцев”.

С декабря 1942 года Киев начал уже слушать гром великой Сталинградской битвы и радоваться победам Родины. Радовались в музее и те, кто остался верен стране Советов, понимая, что и на нашей улице будет праздник.

События стали развиваться быстро. Второго февраля 1943 года немцы капитулировали, наши войска освободили Сталинград и продвинулись далеко на юго-запад, отбросив врага за Харьков. А это была уже Украина.

Стянув свои резервы, враг предпринял мощную контратаку в районе Харькова и захватил город [1]4-го марта 1943 года73* после двухнедельного господства в нем Советской армии. Тотчас фашистская агентура пустила слух о зверской расправе советской власти со всеми, кто оставался на оккупированной немцами территории, их без суда всех подряд расстреливали. Болтовня была явно враждебная и нелепая. Хотелось узнать, что же в действительности происходило в освобожденном Харькове, и узнать, по возможности, от очевидца.

Неожиданно в музей зашел приятель Гримма, Мюллер, не знавший, что Гримм мобилизован и уехал. Оказалось, что Мюллер приехал прямо из Харькова, и все сотрудники стали просить Штампфуса предложить Мюллеру рассказать нам о событиях в этом городе, о расстрелах и казнях[,] чинимых советской властью.

Мюллер тотчас заявил, что все эти басни о зверствах русских сущее вранье. “Советы” никого не расстреливали, не мучили и не арестовывали, они были заняты тяжелыми боями и очень мало внимания обращали на местных жителей. Когда же немцы снова захватили Харьков, их больше всего удивили почтовые ящики города; эти ящики были наполнены множеством заявлений и доносов харьковчан друг на друга, на своих же знакомых и сослуживцев. Немцев очень удивила такая вражда русских между собой, такое стремление погубить друг друга. “И такая мерзкая клевета на соотечественников, как могла она процветать среди тех же русских, которые так отважно шли на смертный бой за свое Отечество? Как это могло быть? Кто мог научить русских везде видеть измену и шпионаж? Не доверять самим себе?”

Больно и стыдно было слушать такую характеристику русских людей, сознавая, что в его словах много правды. Но не тогда и не нам было объяснять ему, чем и как были порождены эти пороки.

Победоносное наступление советских войск продолжалось. Июль 1943 года ознаменовался великой победой на Курской дуге74* и вступлением Русской армии на территорию левобережной Украины. Немцы приступили к сооружению мощных укреплений “восточного вала” по рекам Сож и Днепр, надеясь остановить здесь советские войска. Но они продолжали громить врага.

Теперь фронт настолько приблизился к нам, что Киев начали бомбить уже советская артиллерия и авиация75*. Но как ни странно, и как понятно – эта бомбежка нас совсем не страшила. Нельзя было себе представить гибели от своих накануне освобождения. Советские войска действовали решительно и уверенно. Каждый вечер над городом медленно планировали осветительные ракеты. Зрелище было сказочное: по ночному небу медленно проплывали огромные, ярко освещенные разноцветными огнями зонты, вырывая из мрака отдельные объекты. Зонты парашютов защищали глаза летчиков и позволяли им следить за движением ракет. Ходили легенды о мастерстве русских артиллеристов и летчиков.

Один случай был действительно поразительным. Как-то еще в конце августа76*, желая показать уверенность в себе, немцы затеяли постановку в Киевском оперном театре77* “Лоэнгрина” Вагнера. Из Германии приехал дирижер и основные исполнители78*. Спектакль был парадным и торжественным. Билеты были розданы всему генералитету. Все верхние ярусы были предоставлены солдатам, которым было разрешено привести с собой своих дам. Таким путем в театр попала библиотекарша34 музея и была непосредственным свидетелем всех последующих происшествий.

Город был полностью затемнен, его бомбили русские летчики. Вдруг, в разгар спектакля, в самый купол зрительного зала попала русская бомба. Со страшным свистом она прорезала все ярусы и рухнула в подвал, но не взорвалась79*. Несколько человек[,] оказавшихся на пути снаряда[,] были убиты наповал80*. Паника началась страшная, все пустились в бегство, толкаясь, падая друг на друга. Возможно, что такая невероятная меткость летчика была случайностью[,] и такой же случайностью была бездейственность бомбы. Но впечатление этот случай произвел потрясающее, разговоров и рассказов вызвал множество и сильно повредил немцам, их собственной вере в свою непобедимость.

Красная армия продолжала наступать, освобождая советские земли. Везде слышались увлекательные рассказы о мощном вооружении наших войск, о непобедимых “Катюшах”, о геройстве и мужестве наших войск. 21-го сентября был освобожден Чернигов.

В середине сентября Штампфус собрал всех сотрудников музея в своем кабинете и объявил, что, ввиду приближения фронта к Днепру, он получил распоряжение на время перенести музейные материалы в подвал, чтобы уберечь их от бомбежки. Сотрудникам он предложил переехать в Краков81*, где они будут в полной безопасности, обеспечены квартирами и работой по специальности. Тотчас он приступил к составлению списка, желающих уехать. Тотчас вызвался Куринной, как фолькс-дейч, <археолог Козловская,> библиотекарша, обрученная с немцем, молодая археолог Кордыш, Вавилов[,] бывший белогвардейский офицер[,] и нумизмат Шугаевский. Было очень жаль Шугаевского, который был просто в отчаянии от необходимости покинуть родину, которую по-своему горячо любил. Погубила его супруга, увлеченная романами с немецкими офицерами, причем для избранных она сама стряпала обеды и угощала их у себя дома, получая от них и плату и пайки. Ее дружба с немцами была всем известна, а слабохарактерный муж не сумел ее остановить, и вот теперь обоим надо было бежать.

Все остальные сотрудники – человек двенадцать – категорически отказались уехать с немцами, хотя Штампфус, агитируя за отъезд, предупредил, что в дальнейшем, возможно, нас будут вывозить на запад принудительно, а Киев будет взорван и полностью уничтожен. Вероятно[,] фашисты надеялись оставить “советам” мертвую пустыню. Эти угрозы привели к тому, что некоторые сотрудники, ближе знавшие друг друга, решили занять какой-нибудь опустевший дом с двумя выходами на разные улицы и укрыться там на случай облавы или насильственной эвакуации. Через запасной выход можно было бежать. Этнографы Мамонов и Парасунько жили в моем районе, и мы легко могли объединиться, поэтому мы повесили свой замок на двери небольшого дома в глухом конце улицы Ленина. Один вход в наш дом выходил на улицу, а другой в очень запущенный, длинный двор со множеством сараев и лазеек в разных концах.

В последних числах сентября для нас – “туземцев” – началась эра “зон”82*. Из этих “зон” или районов немцы выселяли всех местных жителей, возводили там добавочные укрепления и размещали свои войска, которые должны были отражать наступление Красной армии. Сначала такой “зоной” стал Подол, т.к. русские, по-видимому, готовились форсировать Днепр. Потом эти “зоны” стали перемещаться все дальше на юго-запад и, в конце-концов, охватили чуть ли не весь город. Киевляне превратились в кочевой народ; только монахам и монахиням было приказано сидеть на месте83* и никуда не выходить из своих усадеб. Очень многие киевляне поддались панике, другие имели основание бояться встречи с советской властью – и те[,] и другие уехали на запад. Уехал и мой брат с семьей.

Наша квартира на Гоголевской тоже получила через домоуправление приказ о выселении. Нас было 5 человек: мама, старички-супруги, соседка и я. Пошли мы с Полей искать квартиру. Но уже почти все дома нашего района были заняты переселенцами[,] и нам предложили только сарай со множеством крысиных нор. Старички были предусмотрительней, были в тесном контакте со своими приятелями, которые и пригласили их к себе, а они взяли с собой и всех остальных. Надо признать, что этим они нас сильно выручили, хотя отлично знали, что я отнюдь не являюсь их единомышленницей.

Мы с Полей, вдвоем впряглись в тележку и целый день перевозили на новую квартиру самые необходимые вещи, постели и провизию. Возить было недалеко, за два квартала на Димитриевскую улицу (ул. Менжинского). Нам предоставили две комнаты, в одной поместились старички, в другой – мама на кровати, а я с Полей на полу среди груды вещей, представляя собой нечто, вроде цыганского табора.

Работать в музее никто больше не собирался, тем более, что он оказался в запретной зоне, для нас недоступной. Но дня через <два> ко мне прибежали двое сотрудников и сообщили, что Штампфус рвет и мечет, собирается искать нас через полицию и всех арестовать, если мы на следующий же день не выйдем на край зоны, около музея, где он будет нас ждать. Решили, что разумнее избежать встречи с полицией, выйти к нему, попытаться как-то с ним договориться, а потом поскорее скрыться.

Штампфус ждал нас на следующее утро в указанном месте. Он был мрачен и молчалив, спросил только, почему мы перестали ходить на работу? Мы ответили, что нам не до работы, когда нас гоняют из зоны в зону, и мы только и делаем, что переселяемся. Когда мы пришли в музей, Штампфус приказал срочно паковать и укладывать в ящики лучшие экспонаты, чтобы их спустить в подвал и спасти от бомбежки. Мы, конечно, поняли, что упаковка идет для вывоза вещей в Германию84*, что идет грабеж нашего музея, нашей страны. Как помешать нашим врагам? Что предпринять? Оставалось только припрятать наиболее ценные экспонаты, а ящики заполнить всякой дребеденью. Нужно было также попытаться отвлечь внимание Штампфуса, заняв его разговором, к чему он проявлял большую склонность за последнее время. Я начала болтать о трудностях наших дней, о том, есть ли смысл заниматься теперь музеем и думать об упаковке экспонатов? Он тотчас подхватил эту тему и разоткровенничался: “Да, мы не сумели удержаться в России, потому что распоряжались русскими, как распоряжаются неграми в колониях. Украинцы податливее, покорнее, менее активны, но справиться с русскими мы не смогли и вот должны покинуть вашу страну”. Тут я вспомнила, что и Гримм, и другие немцы видели большую разницу между русскими и украинцами. В музее работала одна москвичка, случайно оставшаяся в Киеве, и немцы всегда отмечали ее трудоспособность, сравнивали быстроту и ловкость ее движений с неторопливой, невозмутимой размеренностью работы украинцев, несколько родственной лености.

Штампфус разговорился, стал спокойнее, и я сделала еще одну попытку сохранить хоть часть наших экспонатов. Я указала ему на огромные, расписные сосуды, открытые при раскопках на поселениях Трипольской культуры. Эти уникальные вазы неизбежно будут разбиты при перевозке. Не успела я сказать, как вдруг Штампфус изо всей силы ударил <один> сосуд своей ногой в окованном сапоге и разбил его вдребезги. Мы ахнули, а он, смеясь, сказал, что это лучший способ перевозки хрупких вещей. Немецкие реставраторы скле[я]т35 сосуды так, что и трещин не будет видно.

Мы приступили к упаковке с целью припрятать и скрыть лучшие вещи. Это нам удавалось и удалось бы отлично, если бы среди нас не было такого предателя, как Куринный, который начал за нами шпионить. Через день или два, когда мы считали, что сделали все, что возможно и можем скрыться, вдруг в вестибюле, где стояли ящики, послышались вопли Штампфуса, который яростно звал меня. Я прибежала, он подскочил ко мне и с визгом сунул мне револьвер прямо в лицо. “Теперь я знаю – орал он – вы связаны с партизанами! Вот заявление Куринного в Гестапо о вашей партизанской работе! Сегодня же я вас отправлю в Гестапо, на это у меня есть все основания[,] и Куринный все подтвердит!” Я испугалась и молча стояла, ожидая расправы. До сих пор жалею, что мне не удалось <получить> от Штампфуса этого заявления Куринного. Ни тот, ни другой в Гестапо меня не отправили, вероятно[,] считали, что за меня действительно будут мстить партизаны. А партизан они боялись ужасно.

Как всегда, Штампфус откричался, затих, спрятал свой револьвер и ограничился тем, что приказал Куринному и Вавилову принести спрятанные нами фибулы и керамику из села Корчеватого под Киевом, представлявшие большой интерес для изучения праславянского населения Приднепровья. Припрятали мы и материалы из раскопок 1939 года на территории Десятинной церкви в Киеве, где был открыт целый тайник с имуществом киевлян, скрывшихся здесь во время татарского погрома 1240-го года.

Так неудачно закончилась наша попытка сохранить для Родины те научные материалы, которые ей же и принадлежали. Куринный, искавший теперь спасенья у немцев и стремившийся снискать их расположение, следил за нами и донес Штампфусу о том, что мы прячем лучшие экспонаты и работаем[,] таким образом[,] на пользу “советов“ так же, как действуют и партизаны. А уж одно только имя партизан вызывало у немцев ужас, заставлявший хвататься за револьвер.

Ясно было, что всем нам – противникам фашистов – пора исчезнуть и не искушать более судьбу, встречаясь с немцами. Так мы и решили сделать и условились выйти завтра на работу в последний раз, потому что надо было еще предупредить тех товарищей, <с> которыми мы не успели поговорить из-за суматохи с револьвером. К сожалению, в музее не было никакой подпольной организации, которая руководила бы нашими действиями, и создать таковую вряд ли было бы возможно. Прежде всего[,] потому, что в числе сотрудников было достаточно противников советской власти, способных доносить и шпионить. А те, кто остался верен Родине, оказался на временно оккупированной территории из-за невозможности выехать, вывезти близких родных, из-за болезней, из-за преклонного возраста и других подобных причин, связывавших их деятельность и лишавших их необходимой смелости и энергии. И, если я говорю “мы”, то это относится к тем товарищам по работе, которые были связаны лишь своим решением остаться на Родине и ждать прихода советской власти, несмотря на все запугивания со стороны немцев. Договаривались мы и советовались на-ходу, по случаю.

Последняя встреча со Штампфусом в середине октября 1943-го года очень удивила меня тем, что он вдруг начал мне пространно излагать и пояснять свое чрезвычайно отрицательное мнение о Куринном. А ведь только вчера он грозил мне отправить меня в Гестапо по доносу Куринного. Я и сейчас не понимаю причин такой перемены, а в особенности того, почему он счел нужным сообщать это мне? Гримм тоже раскусил и презирал Куринного, Штампфус всегда отзывался о нем отрицательно, но все-таки сделал его как бы своим помощником. А тут почему-то объявил, что Куринной не мужчина, а безвольная тряпка: по сути, он – украинский националист, но, когда это было ему выгодно, он стал “большевиком” и выступал на собраниях за “советы”, потом перебросился к немцам и стал “фолькс-дейч”, а теперь все время пристает с просьбами поскорее уехать в Германию. Он страшно трусил и все повторял, что “советы” повесят его на первом фонаре. Штампфус имел собственный легковой автомобиль, на котором рассчитывал уехать, опустошив киевский музей. Он обещал взять с собой и Куринного.

Вдруг, в конце дня произошло потрясающее событие: честные немецкие солдаты украли и угнали автомобиль Штампфуса85*, стоявший около музея в запретной зоне, куда никто из “туземцев” не имел доступа. Схватившись за голову, удрученный, испуганный профессор бегал по коридору и стонал: “Моя машина! [М]оя машина!” Но теперь уже некому было заниматься его имуществом[,] и вопли его были напрасны. Он и сам это понимал, понимали и мы, что ему теперь совсем не до нас, и тем легче нам исчезнуть, что мы и поспешили сделать.

После освобождения Киева, старик Пантелеймон рассказал, что на следующий день после кражи машины Штампфус еще кричал и посылал Куринного в полицию, чтобы принудить нас ходить на работу, но Куринный побоялся идти и оставался охранять музей. Потом все уехали с немцами. Уезжая[,] Штампфус сказал, что весь Киев минирован и будет взорван, как только уйдет последний немецкий солдат. Так пророчил и мечтал господин профессор.

Вернувшись в свое переселенческое жилище, я услышала от соседей, что немцы снова принялись искать работоспособных людей, чтобы вывозить их в Германию. Работающим в каких-нибудь мастерских или в учреждениях спастись было легче, т.к. немцы считали, что все коллективы связаны с партизанами, а поэтому лучше быть от них подальше. Я ломала голову, придумывая, где бы мне пристроиться, чтобы пережить последние дни оккупации. Наконец, одна приятельница дала мне записку к заведующей швейной мастерской на Шулявке, километрах в трех от моей квартиры. Заведующая, конечно, понимала в чем дело, да и я, не обинуясь, рассказала ей, что сумею разве что пришивать пуговицы, хотя вспомнила, что могу также штопать чулки. Дней 10–12 мне удалось скоротать со швеями, хотя путешествия на Шулявку становились все затруднительней. Близость Советской армии ощущалась все сильней, бомбежка становилась все энергичней, но это по-прежнему не казалось очень страшным, как не пугали и русские снаряды, а радовала русская победа и наше уже недалекое освобождение.

Немцы усиленно распространяли слухи о том, что весь Киев минирован и будет взорван бе[с]пощадно36, не сохранив камня на камне, полностью исчезнув с лица земли.

Вернувшись однажды из мастерской, я нашла маму и старичков в полном смятении: был новый приказ местным жителям покинуть и эту “зону”86*. Пока я расспрашивала маму, распахнулась дверь[,] и внушительный немец-унтер закричал: “Вэк! Вэк!”, то есть “Вон! Вон!” Я спросила, куда же нам переселяться? “Куда хотите! В Святошино! В лес!” Я сказала, куда же в лес? Осенью? Под дождем? Он возразил: “Меня тоже никто не спрашивал, хочу ли я в Россию, на войну и смерть! Вон! Вон! Ваш город будет взорван, как только мы уйдем! Вэк! Вэк!” Мы еще не знали, что уже очень близок конец их господству[,] и что они уже приступили к выполнению своих варварских намерений: горел подожженный фашистами Киевский университет87*, где хранились ценные научные коллекции, древние рукописи, архивы, документы, собранные с огромным трудом многими поколениями ученых.

После ухода унтера, поразмыслив здраво, мы решили, что единственным реальным выходом из нашего безвыходного положения будет возвращение в запретную зону, в наши прежние квартиры. На следующее же утро, почти на глазах у немцев, началось обратное движение в покинутую зону. Двинулись многие, побрели и старички. Мы с Полей снова превратились во вьючных животных и стали переносить вещи только самой первой необходимости и часть провизии, т.к. движение было очень затруднительным: приходилось подходить к ограждению зоны из четырех рядов колючей проволоки, приподымать ее насколько возможно, проползать под ней и передавать вещи. Операция была трудная[,] и нам пришлось поработать в поте лица.

Теперь мы должны были жить совершенно секретно, совсем не зажигать света, не топить печей, чтобы не обнаружить себя печным дымом, не шуметь, не выходить из квартиры. Питались мы супчиками, сваренными на электроплитке старичков, имевших разрешение на пользование электроэнергией. Так прошло три–четыре дня, в течение которых мы с мамой уничтожили все взятые с Димитриевской продукты, и надо было сходить туда за провизией. Я стала внимательно наблюдать за часовыми, ходившими по границе зоны, и убедилась, что ходят они редко, раз в два–три часа. После их ухода можно было легко выйти из зоны. Так я и сделала. Оказалось, что Димитриевская улица была уже вне “зоны”, и наша хозяйка звала нас всех обратно. Я вернулась на Гоголевскую тем же порядком, подождав ухода часовых, и предложила вернуться на Димитриевскую. Мне сообщили, что немцы собираются обыскать с помощью собак-ищеек все запретные “зоны” и расстрелять всех, обнаруженных там “туземцев”. В то же время в этих “зонах” немецкие и, в особенности, итал[ья]нские37 солдаты спокойно грабили опустевшие квартиры. Я не хотела пугать стариков и не стала сообщать им этих новостей, тем более, что они совсем измучились и были неспособны куда-либо двинуться. Я решила помолчать до завтрашнего дня, хотя очень боялась снегопада, потому что следы на снегу нас сразу обнаружат.

На следующий день мы договорились, что сначала я выйду из дому, а они будут следить за мной из окна, прикрываясь занавеской. Если путь будет свободен, я подниму руку, и они все вместе выйдут ко мне, чтобы отправиться на Димитриевскую38. Я снова стала следить за патрульными. Наконец, очередной обход закончился, солдаты скрылись, я вышла во двор и направилась через сад к выходу из “зоны”, проверяя положение на пути. Вдруг, вокруг меня начали как-то странно шуршать и точно подпрыгивать сухие листья каштанов, густо покрывавшие землю. Я подняла голову и увидела двух немецких солдат, целившихся в меня из ружей. Я даже четко видела дула, обращенные в мою сторону. Четко запомнились: очень синее, солнечное небо, огненно-оранжевые листья на земле и серые, стальные фигуры в жестких, резиновых плащах и в касках на голове. Я вдруг совсем успокоилась, стало легко на душе[,] и мелькнула мысль – “ну вот и все, вот и конец всем мучениям, страхам, унижениям, все хорошо”. Я спокойно пошла к солдатам. Увидев, что я не скрываюсь, они опустили ружья и начали ругаться. Я подошла и объяснила им, что жила в этом доме до выселения в “зону” и пришла за провизией, которая у меня здесь оставалась. Они вывели меня на улицу и велели открыть сумку. На противоположном углу, вне “зоны”, уже собралась толпа, чтобы посмотреть, как меня расстреляют. Но солдатам, видно, было уже не до расстрелов. Это были рядовые, простые люди, нормальные люди, которые давно пресытились расстрелами, казнями, истязаниями. Увидев мою пустую сумку, они меня тотчас отпустили, прикрикнув только свое “Век! Век!”

Только теперь я испугалась, не могла заставить себя вернуться к маме и побрела на Димитриевскую. Я понимала, что старики все видели, наблюдая за мной из окна и, вероятно, считали, что меня расстреляли. Я сидела одна, в пустой комнате, сидела, не могла встать, не знала, что делать, не знала с кем посоветоваться. И вдруг, неожиданно пришли Маринька и Муся, с которыми я часто встречалась на докладах в кафедре искусствоведения АН УССР. Оказывается[,] они прибежали ко мне, изгнанные из своей зоны, не зная, где укрыться. Я рассказала им о своем злоключении, и мы решили эту ночь провести вместе. Возвращаться на Гоголевскую было рискованно: если бы меня там снова встретили немцы – мне бы не сдобровать. К маме я отправлюсь завтра утром. Сейчас был вечер 5.ХІ 1943 г.

Это была незабываемая, бесконечная ноябрьская ночь. Мы сидели втроем в комнате второго этажа с окнами, выходившими на юг и юго-восток. Дело шло к вечеру, но за окнами становилось все светлей и светлей – вокруг пылали пожары. Рядом с нами горела колбасная фабрика, дальше типография и жилой квартал. Золотым чертогом сияло огромное здание бывшего кадетского корпуса, сверкало всеми огнями и не обрушивалось, построенное давно и добротно. По черному небу летали горящие клочья бумаги и тряпья, где-то что-то обрушивалось[,] и вдруг подымались высоко вверх фонтаны искр[,] и показывались языки пламени, и тишина, полнейшая тишина, ни звука – горел мертвый город. Только изредка, где-то далеко падал сгоревший дом[,] или рвались снаряды. Мы сидели молча, прижавшись друг к другу, сознавая свою беспомощность. Если б наш дом загорелся, мы[,] вряд ли[,] вышли бы на улицу, мы как-то уже и сами остолбенели, омертвели. Даже не было страха.

Наконец, под утро все стало угасать и замирать. Мы очнулись, прислушались. На улице как будто раздавались шаги. Я спустилась и приоткрыла дверь. Прошло минуты две-три, чуть бре[з]жил39 рассвет. На тротуаре показался солдат – наш, русский! Я рванулась к нему, схватила за рукав: “Товарищ, русский?” “Ну да! Русский!” Он едва приостановился и побежал дальше. Мы, кажется, плакали и целовались, потом я пошла к маме. Она видела, как накануне в меня целились немцы[,] и считала, что я убита. Я едва с ней поговорила и помчалась на улицу.

Около базарной площади, перед бульваром Шевченко была толпа вокруг грузовой машины, на которой стоял русский офицер и разговаривал с киевлянами. Он говорил самые простые слова, рассказывал, как наши войска отбросили немцев. Теперь идет борьба с пожарами, горит Киевский университет. Мы слушали и, кажется, благодарили, плакали, что-то кричали. Особенно поражал очень скромный, даже как бы невзрачный вид русских солдат, усталых, измученных, забрызганных грязью, освободивших и взявших наш город прямо с хода. И это после наглых, холеных фашистов, так высокомерно смотревших на “туземцев”.

Как описать радость? Какими словами? И есть ли такие слова? Мы, освобожденные[,] были до того ошеломлены, потрясены, счастливы, что еще не могли осознать всего величия событий, происходивших на наших глазах.

А события были действительно великими и показали, что только русский народ, советский народ нашел в себе достаточно непревзойденной силы для победы над фашизмом. И эта победа доказала миру великое преимущества нового, молодого советского строя, основанного на законах социализма, над отходившем в прошлое строем капиталистическим.

В течение 778-ми <дней> Киев находился под властью врага. До войны в нем насчитывалось около 900000 жителей. В ноябре 1943-го года в освобожденном городе было около 180000 человек. Погибло в Бабьем Яру, в Гестапо, на виселицах и в застенках около 200000 советских граждан, более 100000 молодежи было отправлено на работы в Германию88*.

Шестого ноября 1943-го года Советская армия освободила Киев, 12-го XI – Житомир89*. Но немцы, подтянув резервы, начали наступление в этом районе, надеясь вновь овладеть Киевом. Только к концу декабря наши войска их отбросили на значительное расстояние. Тогда, с 1-го января 1944-го года и до 8-го января немцы стали ежедневно бомбить Киев, пока наше наступление не развернулось еще шире. В конце января 1944-го года враг был окружен около Корсунь-Шевченковского, где он пытался удержать обширный выступ фронта. Гитлер запретил капитуляцию[,] и войска, попавшие в котел, были уничтожены. Фашисты потеряли более 50000 солдат и офицеров, около 20000 человек попало в плен. Это была известная Корсунь-Шевченковская операция, закончившаяся 17-го февраля 1944-го года. Только теперь Киев оказался уже далеко за линией фронта и в прошлое[,] наконец, отошли все ужасы Гестапо, расстрелов, бомбежек, гонений и других узаконенных порядков Арийской империи. Жизнь была еще очень тяжелой, прифронтовой, но стала быстро восстанавливаться.

Второго декабря 1943-го года я получила телеграмму из Москвы от сестры Наташи, которая сообщала, что мой муж жив и работает в Саратове. В тот же день я ему ответила, но он получил мое письмо только 31-го декабря 1943 года, а я получила его первое письмо 12-го декабря 1943 года, высланное из Саратова 17-го ноября. Письмо шло не менее месяца, но ведь это было такое счастье услышать родной голос после двух лет молчания!

В своем первом письме я писала мужу: “Тяжелым камнем лежит на душе сознание, что в такое страшное время я ничем, ничем не помогла родине, не боролась за нее, покинула тебя”. Он отвечал: “Сейчас люди о себе забывают, и ты забудь о себе и работай, работай, работай”.

В моих письмах сохранились некоторые сведения о киевской жизни в первые месяцы после освобождения. 17-го декабря <1943 г.>: “В Киеве сейчас очень неуютно, нет ни воды, ни света, везде развалины, пожарища, груды обломков, мусора”. 24-го декабря: “Сегодня целый день идет дождь. Я набрала под водосточными трубами шесть ведер воды. Какое счастье, можно будет помыться! За питьевой водой надо идти далеко, иногда даже на Глубочицу, через Покровский монастырь. Была на базаре: пуд картошки стоит сто рублей, но у меня есть своя, со своего огорода. Всего дороже спички – 60 рублей коробка”.

4-го января 1944 г.: “Первого января в десять часов вечера немецкий снаряд попал в наш двор. Сразу высыпались все стекла из окон фасада, где был взрыв. После всего пережитого это уже не страшно, но очень утомительно, нет покоя. Бомбоубежищ у нас нет, сидим по своим норам и слушаем – летит, подлетает, пролетает, пролетел и ... снова, сначала”.

“Одиннадцатого января начал работать водопровод, пошла вода. Ура! Наполняем всю посуду, стираем, моем все, что поддается мытью”.

14-го января пишу мужу: “Вот мой трудовой день: встаю в шесть утра, наощупь, при коптилке подметаю и убираю комнату, затапливаю железную печурку, грею вчерашний суп. Потом встает мама[,] и мы завтракаем. К девяти иду на работу, в Исторический музей, который начал работать с двенадцатого ноября 1943 г. К пяти возвращаюсь домой. Пока не стемнело, колю дрова во дворе или набираю в ведра снег, если вода не идет. Потом варю наш суп и картошку в мундирах. Эти кушанья приправляем крохотной дозой лука, поджаренного на кользовом масле90* – самом дешевом из растительных жиров. Маме полагается два раза в день чайная ложка сливочного масла. После обеда, если не очень устала, пилю на кухне дрова, или стираю, или на кофейной мельнице размалываю ячмень для каши. В девять часов ложусь спать”. Привожу эту подробную запись потому, что, по всей вероятности, это меню довольно обычно для гражданского населения военного времени и может считаться даже много питательней многих других.

30-го января 1944 г.: “С двенадцатого ноября 1943 года я по-прежнему занимаю должность старшего научного работника Киевского исторического музея и получаю 600 рублей в месяц, пятьсот грамм хлеба ежедневно, а с первого февраля и мама будет получать триста грамм хлеба ежедневно”.

18 февраля мне выдали паек и пропуск в хорошую столовую, а потом я получила продовольственные карточки[,] по которым магазины отпускали масло, яйца, крупу, муку, сахар – началась роскошная жизнь.

В Историческом музее в ноябре было всего два или три сотрудника, потом стали возвращаться бывшие в эвакуации, но вернулись лишь немногие. Все мужчины погибли на войне смертью храбрых. Уцелели только Иван Васильевич Бондарь и Вадим Александрович Сидоренко, оба прекрасные работники и честнейшие люди. Музей не отапливался и работать было трудно, тем более, что сразу же пришлось спешно паковать и перевозить все материалы в новое помещение, чтобы освободить здание Музея Ленина, где немцы устроили свой музей.

Директором Исторического музея была назначена Галина Андреевна Николаенко – женщина на редкость способная, жадно стремившаяся к знанию, энергичная и сердечная. Ей удалось получить для музея бывшее здание Художественной школы, построенной на территории древнейшей части Киева, там, где с VII–VIII столетий находился детинец-кремль древнейшей столицы Руси. Трудно было бы найти место более удачное, более соответствующее назначению Исторического музея. Пришлось Галине Андреевне организовать и руководить новым переселением музея, работой трудной, хлопотливой, ответственной. Новое здание музея тоже не отапливалось[,] и все мы, человек 6–7 теснились в одной комнатке с железной печуркой, где лежала и бредила <больная> мать нашей сотрудницы. Мы составляли инвентарную опись наличных материалов и, попутно, по возможности, там, где сохранились довоенные каталоги, производили учет потерь и хищения врагом ценностей нашего музея.

Половину рабочего времени мы проводили на развалинах Крещатика и других районов, где разбирали груды кирпича, камня, строительного мусора, складывая отдельно каждый сорт материалов – дерево, железо, камень, керамику и многие другие находки. Работа необходимая, чтобы очистить город, вывезти обломки, мусор. Развалины уже проверены саперами, извлечены снаряды. Работать трудно, холодно, грязно, сил мало, но работать нужно[,] и это бодрит. И, главное, придает энергию сознание своего участия в жизни свободной Родины.

10-го мая 1944 г. приехал, наконец, из Саратова мой муж, постаревший, усталый и радостный.

Четырнадцатого ноября 1944 года умерла мама, тихо, без страданий, в полусне.

Девятого мая 1945 года вся советская страна и мы, освобожденные Советской армией, торжественно и восторженно праздновали великую победу, добытую ценой неизмеримых жертв.

 

(Н. Линка)

 

Киев [підпис]40

7-го сентября 1946 года

 

Києво-Печерська Лавра у часи Другої світової війни. Дослідження. Документи /

Упоряд. Т.М. Себта, Р.І. Качан. – К.: “Видавець Олег Філюк”, 2016. – C. 203–260

 

КОМЕНТАРІ

 

*...муж... – Лінка Матвій Люциєвич (1885–1974).

**...больницы Киевского Института усовершенствования врачей… – лікарня Київського інституту удосконалення лікарів розташовувалася у триповерховому будинку за адресою вул. Саксаганського, 75 (Радянська Україна: Довідник. – К., 1940. – С. 290). Нині тут розміщується Державна установа “Інститут медицини праці Академії медичних наук України”.

***…“Наше дело правое – мы победим!”… – довільна цитата нині історичної фрази, якою закінчувалося звернення до громадян Радянського Союзу, зачитане по радіо 22 червня 1941 р. о 12.00 від імені керівництва країни першим заступником голови РНК СРСР, наркомом закордонних справ СРСР В. Молотовим: “Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!” (Советская Украина в годы Великой Отечественной войны 1941–1945. Док. и материалы в 3-х томах. – Изд. второе доп. – Т. 1. – К., 1985. – С. 22).

4*…мамой… – Марія Леонтіївна Геппенер, уроджена Данилевська (1867–1944).

5*…брат Николай… – Микола Володимирович Геппенер (1901–1971).

6*…в музей… – Центральний історичний музей ім. Т.Г. Шевченка на території КПЛ.

7*…распоряжение наркома просвещения о том, чтобы все музейные работники, не призванные в армию, приступили к [] упаковке наиболее ценных материалов для отправки их на Восток… – зазначене розпорядження наркома освіти УРСР С.М. Бухала могло з’явитися не раніше 27 червня 1941 р., оскільки 24 червня 1941 р. було створено Раду з евакуації при РНК СРСР на чолі з наркомом шляхів сполучення Л. Кагановичем (з 16 липня 1941 р. її очолив М. Шверник). Аналогічну комісію уряду УРСР було створено 26 червня 1941 р. на чолі з заступником голови Раднаркому УРСР Д.М. Жилою, а 27 червня 1941 р. була прийнята постанова ЦК ВКП(б) і РНК СРСР “Про порядок вивезення і розміщення людських контингентів та цінного майна”, за якою культурні цінності підпадали під категорію “и другие ценности, имеющие государственное значение” (Советская Украина в годы Великой Отечественной войны 1941–1945. Док. и материалы в 3-х томах. – Изд. второе доп. – Т. 1. – К., 1985. – С. 252; Ткаченко М.І. Музеї України під час Другої світової війни (1939–1945 рр.) / Дис. на здоб. наук. ступеня канд. іст. наук... – К., 1996. – С. 29; Історія Національної академії наук України (1941–1945). – Ч. 1. Документи і матеріали – К., 2007. – С. 56).

8*…саперной роты, расквартированной на территории Музгородка… – на території Києво-Печерської Лаври ще до війни розміщувалася військова частина та форпост. У довідці начальника Управління музеїв НКО УРСР Овчаренка до наркома освіти С. Бухала від 7 лютого 1941 р. зазначено, що у цей час відповідне приміщення в 29-му корпусі використовувалося форпостом; 10-й корпус, де він був раніше, було передано військовій частині, яка розміщувалася до того в 30-му корпусі; на 6 місяців були заброньовані приміщення у 26-му і 41-му корпусах для військових, призваних до РСЧА (ЦДАВО України, ф. 166, оп. 11, спр. 488, арк. 18).

9*...Матвей...Матвій Люциєвич Лінка (1885–1974), чоловік Н. Лінки (Геппенер).

10*…развернуть эвакуационный госпиталь в большом здании школы на углу Владимирской улицы и бульвара Шевченко… – йдеться, ймовірно, про будинок колишньої 2-ї чоловічої гімназії по бульвару Шевченка, 18, де перед війною розміщувався Колгоспний сільськогосподарський технікум (Список абонентів Київської міської телефонної сітки АТС за станом на 1/V 1940 року. – К., 1940. – С. 185).

11*…находилась типография Киево-Печерского монастыря… – до і під час війни корпус 8, нині корпуси 8, 9 (див. плани КПЛ у збірнику: “Києво-Печерська Лавра у часи Другої світової війни...”).

12*…Академии наук, которая уже получила приказ об эвакуации… – комісія РНК УРСР з евакуації населення, установ, військових та інших вантажів ухвалила рішення про евакуацію АН УРСР 29 червня 1941 р., а 3 і 7 липня 1941 р. вона затвердила склад двох евакуаційних груп представників АН УРСР (59 і 20 чоловік). Перший ешелон із 86 співробітниками АН УРСР та членами їхніх сімей виїхав з Києва в ніч з 3 на 4 липня і прибув до м. Уфи 8 липня 1941 р. (Історія Національної академії наук України (1941–1945). – Ч. 1. Документи і матеріали – К., 2007. – С. 11, 56–58; Хорошунова И. Первый год войны. Киевские записки // Єгупець. – 2001. – № 9. – С. 11).

13*…С первых чисел июля Киев был уже на военном положении… – військовий стан у Києві було введено ще 22 червня. Указом Президії Верховної Ради СРСР від 22 червня 1941 р. військовий стан було введено того ж дня в Українській РСР, Білоруській РСР, прибалтійських республіках, Карело-Фінській РСР, Молдавській РСР, Кримській АРСР, Краснодарському краї та 15 північно-західних областях РРФСР (Київ у дні нацистської навали. За документами радянських спецслужб. – К. ; Львів, 2003. – С. 84). Зміни у місті, які відчула і помітила авторка, були пов’язані з початком оборони Києва, що тривала з 11 липня 1941 р., коли передові німецькі частини вийшли на рубіж річки Ірпінь, підійшовши впритул до першої лінії Київського УРу, по 19 вересня 1941 р. – початку німецької окупації Києва (Київська стратегічна оборонна операція. Початок краху “блискавичної” війни. 7 липня – 26 вересня 1941 року. – К., 2004. – С. 3; Малаков Д. Кияни. Війна. Німці. – К., 2008. – С. 30).

14*…Было заминировано большое здание музея Ленина на Владимирской улице, здание Наркомата внутренних дел на той же улице… – Музей Леніна розміщувався у будинку колишнього Педагогічного музею по вул. Короленка (нині Володимирська), 57, а Наркомат внутрішніх справ – по вул. Короленка, 33.

15*…Минировать начали особенно усердно после выступления Сталина по радио 3-го июля… – вперше після початку війни Й. Сталін звернувся до громадян СРСР по радіо 3 липня 1941 р. Він пояснив причини відступу Червоної армії та причини і наслідки укладення з гітлерівської Німеччиною 1939 р. пакту про ненапад, визначив характер війни як такої, що була нав’язана Радянському Союзу, вказав на цілі агресора – загарбання і поневолення та визначив заходи, які треба здійснити, щоб зупинити загрозу, закликавши, зокрема не залишати ворогові цінного майна, сировини та хліба: “При вынужденном отходе частей Красной Армии нужно угонять весь подвижной железнодорожный состав, не оставлять врагу ни одного паровоза, ни одного вагона, не оставлять противнику ни килограмма хлеба, ни литра горючего. Колхозники должны угонять весь скот, хлеб сдавать под сохранность государственным органам для вывозки его в тыловые районы. Все ценное имущество, в том числе цветные металлы, хлеб и горючее, которое не может быть вывезено, должно безусловно уничтожаться (Советская Украина в годы Великой Отечественной войны 1941–1945. Док. и материалы в 3-х томах. – Изд. второе доп. – Т. 1. – К., 1985. – С. 25–28, 27). Наведена цитата з радіозвернення Сталіна один в один повторювала 4-й пункт директиви Раднаркому СРСР і ЦК ВКП (б) від 29 червня 1941 р. до партійних і радянських організацій прифронтових областей щодо мобілізації всіх сил і засобів для розгрому фашистських загарбників (там само. – С. 175).

Слова авторки про перегини на місцях, зокрема заповзяте мінування після вище згаданого виступу Сталіна, ілюструють такі документи: 9 липня 1941 р. ЦК КП(б)У направив телеграму на ім’я секретаря ЦК ВКП (б) Малєнкова щодо порядку евакуації та знищення майна, яке пропонувалося здійснювати масово у зоні 100–150 км від лінії фронту. У відповідь на це 10 липня від Державного комітету оборони надійшла роз’яснювальна телеграма за підписом Й. Сталіна, в якій була піддана критиці ця пропозиція: “1) Ваши предложения об уничтожении всего имущества противоречат установкам, данным в речи т. Сталина…”. У цій телеграмі в директивній формі роз’яснювалося, що і як необхідно знищувати: “2) Государственный Комитет Обороны обязывает вас ввиду отхода войск, и только в случае отхода, в районе 70-верстной полосы от фронта увести все взрослое мужское население, рабочий скот, зерно, трактора, комбайны и двигать своим ходом на восток, а чего невозможно вывезти, уничтожать, не касаясь, однако, птицы, мелкого скота и прочего продовольствия, необходимого для остающегося населения. Что касается того, чтобы раздать все это имущество войскам, мы решительно возражаем против этого, так как войска могут превратиться в банды мародеров. 3) Электростанции не взрывать, но снимать все те ценные части, без которых станции не могут действовать… 4) Водопроводов не взрывать. 5) Заводов не взрывать, но снять с оборудования все необходимые ценные части, станки и т.д. … 6) После отвода наших частей на левый берег Днепра все мосты взорвать основательно. 7) Склады, особенно артиллерийские, вывезти обязательно, а чего нельзя вывезти, взорвать” (Лето 1941. Украина: Док. и материалы. Хроника событий. – К., 1991. – С. 185–186, 188–189).

16*…В середине июля наши войска задержали продвижение врага в Коростенском укрепленном районе… – 10–14 липня 1941 р. війська 5-ї армії (командуючий генерал-майор М.І. Потапов) Південно-Західного фронту успішно провели контрудар у напрямку Новограда-Волинського та Червоноармійська з південної ділянки Коростенського укріпрайону (УР № 5), який розташовувався на півночі Житомирської області на лінії РудняБілокоровичіОсівкаЄмільчинеБілкаЗарубинкаФонтанка (станція), і перерізали Київське шосе на відтинку Новоград-ВолинськЖитомир, скувавши цим дії шести піхотних і двох моторизованих дивізій противника (Лето 1941. Украина: Док. и материалы. Хроника событий. – К., 1991. – С. 472–473; Владимирский А.В. На киевском направлении: По опыту ведения боевых действий войсками 5-й армии Юго-Западного фронта в июне–сентябре 1941 г. – М., 1989. – С. 157–160).

17*…В августе многие учреждения стали сжигать те документы… – архіви почали нищити одразу після виступу Сталіна по радіо 3 липня 1941 р.: “4 июля 1941 г., пятница. […] По городу летает сгоревшая бумага. Это жгут архивы. […] Архивы жгут везде. Это так замечательно реагируют на вчерашнее выступление Сталина по радио” (Хорошунова И. Первый год войны. Киевские записки // Єгупець. – 2001. – № 9. – С. 11–12).

18*…В середине августа директор успел погрузить на днепровскую баржу наиболее ценные экспонаты музея [...] в Кременчуг… – авторка помиляється, описувана подія сталася 9 липня 1941 р., оскільки директор ЦІМ Іван Васильович Бондар наступного дня, 10 липня 1941 р., був призваний у лави РСЧА, служив рядовим у 1048-му полку 289-ї дивізії (Особова справа І.В. Бондаря: автобіографія від 15 жовтня 1949 р. // НМІУ, ф. Р-1260, оп. 1-“Л”, од. зб. б/№, арк. б/№). Ящики з запакованими 30 червня – 5 липня експонатами були завантажені ним та науковим співробітником, секретарем парторганізації музею Олександром Петровичем Сенченком на баржу з майном Академії наук УРСР, яка йшла до Дніпропетровська. Звідти залізницею у супроводі представника АН УРСР О.П. Корнєєва вони були відправлені до Уфи, куди прибули 25 серпня 1941 р. (див. розділ ІІ, коментар 5*). Всього до Уфи прибуло 11 ящиків з експонатами ЦІМ. Кілька ящиків з експонатами ЦІМ і ЦАРМ залишилися у Дніпропетровську. Завдяки сторожу Дніпропетровського історичного музею М.Я. Білому вони були збережені і після війни повернуті назад до своїх музеїв (Ткаченко М.І. Музеї України під час Другої світової війни (1939–1945 рр.): дис. на здоб. наук. ступеня канд. іст. наук… – К., 1996. – С. 36; Цикора С. Золотая одиссея // Известия. – 22 октября 1970. – № 250. – С. 6; Rudolf Stampfuß. Das Landesmuseum für Vor- und Frühgeschichte der Ukraine in Kiew // НА ІА України, ф. 12, спр. 204, арк. 15; ГАРФ, ф. 7021, оп. 116, спр. 282, л. 25).

За даними Надзвичайної державної комісії з встановлення та розслідування злочинів німецько-фашистських загарбників у липні–серпні 1941 р. у ДніпропетровськХарківУфу було вивезено близько 50 ящиків з унікальними експонатами всіх відділів ЦІМ, а згодом у ХарківУфу – ще одну партію ящиків з найкращими матеріалами експозиції музею (детальніше про це див. у даному збірнику Себта Т.М. Києво-Печерська Лавра на початку Німецько-радянської війни... с. 24).

19*…комендантом города… – 6 липня 1941 р. ЦК КП(б)У та Військовою радою КОВО був створений Штаб оборони Києва у складі полковника О.П. Чернишова, начальника інженерної служби майора М.Д. Чукарєва, секретаря Київського обкому КП(б)У М.П. Мішина, голови Київського облвиконкому Т.Я. Костюка, секретарів Міськкому КП(б)У Т.В. Шамрила (1-й секретар) і К.Ф. Москальця, голови Міськвиконкому І.С. Шевцова. Очолив Штаб оборони Києва генерал-майор танкових військ М.Л. Горіккер, якого через кілька днів на цій посаді змінив полковник О.П. Чернишов. Він і був “комендантом” міста. Розміщувався Штаб оборони по вул. Короленка (нині Володимирська), 24 у наріжному будинку ліворуч Південної брами Софійського монастиря (ЦДАГО України, ф. 166, оп. 2, спр. 345, арк. 3; там само, оп. 3, спр. 372, арк. 4; там само, ф. 62, оп. 8, спр. 7, арк. 27; ДАКО, ф. П-4, оп. 2, спр. 1, арк. 37–38; Подвиг на віки. Місто-герой Київ: книга пам’яті України. – К., 2000. – С. 48; Мощанский И.Б. 1941. Битва за Киев. 7 июля – 26 сентября. – М., 2008. – С. 8–9).

20*...В августе началась и все сильнее разрасталась паника и бегство из города… – паніка втечі досягла найвищого свого піку у перші дні липня, а не у серпні, якраз перед початком оборони Києва (11 липня – 19 вересня 1941 р.): “4 июля 1941 г., пятница. Какое-то безумие охватило город. […] Все улицы наполнены бегущими к вокзалу людьми. У всех на лицах одно единственное желание – уехать, уехать скорее, как от чумы или проказы. Люди идут, бегут, тащат мешки с вещами, и впечатление такое, что весь город сорвался с места и стремится вон из него, как можно скорее. Купить билеты на выезд нельзя. Два дня назад билет в Москву поездом стоил 500 рублей, потом тысячу, а вчера уже 5000. Сегодня предлагают невероятные деньги, чтобы выехать из города, а купить билетов нельзя. Можно выехать из города только эшелонами, талоны на которые выдают на эвакопунктах только для беженцев. […] НКВД, например, погрузило на машины свои семейства вместе с трюмо, шкафами и пианино, и еще позавчера многие из них уже уехали […] 5 июля 1941 г., суббота. Отъезжающих не убавляется. Уже и киевляне сидят на эвакопунктах вместе с беженцами с Запада. […] Есть приказ сдать радиоприемники. Теперь уже весь город переносится. Одни с мешками и чемоданами, другие с приемниками. […] 7 июля 1941 г., понедельник. Никакие направления не пугают людей […] Из Киева все уезжают и уезжают. Со всех сторон только и слышно, что уехали начальники и бухгалтеры, забрав деньги рабочих и служащих. Уничтожаются все архивы, личные дела, подворные книги. Выписываются какие-то незаконные справки, какие-то невероятные суммы. Никакого учета, никакой ответственности. Какой-то полный развал в городе и состояние полной деморализации. […] 8 июля 1941 г., вторник. […] В Ботаническом саду устроены билетные кассы. Там же толпы народа и добиться ничего нельзя. […] 11 июля 1941 г., пятница. […] В Киеве как будто тише стало. По дорогам уже словно меньше идут. […] 12 июля 1941 г., суббота. […] была на эвакопункте. Он закрыт уже. Кассы в Ботаническом саду тоже закрыты. […] 13 июля 1941 г., воскресенье. […] У Днепра на баржи и пароходы грузят и грузятся. Как и на вокзале, сидят, лежат в пыли и грязи кучи людей с мешками. Это беженцы и киевляне. На баржи грузятся музейные имущества. И здесь никакой возможности уехать. […] 14 июля 1941 г., понедельник. […] В городе тише. Уезжающих меньше. […] 16 июля 1941 г., вторник. В городе тихо. Уехали все паникеры, остался притихший народ” (Хорошунова И. Первый год войны. Киевские записки // Єгупець. – 2001. – № 9. – С. 11–13, 16–17).

21*...Со второй половины августа […] немецкое командование начинает выполнять убийственный план окружения всей центральной части Украины, включая всю Киевскую и Черниговскую области… – 21 серпня 1941 р. Гітлер підписав наказ про перенесення головного удару на південний напрямок з метою захоплення Криму і Донбасу: “1. Важнейшей задачей до наступления зимы является не захват Москвы, а захват Крыма, промышленных и угольных районов на реке Донец и блокирование путей подвоза русскими нефти с Кавказа. … 4. Захват Крымского полуострова имеет первостепенное значение для обеспечения подвоза нефти из Румынии. Всеми средствами, вплоть до ввода в бой моторизованных соединений, необходимо стремиться к быстрому форсированию Днепра и наступлению наших войск на Крым, прежде чем противнику удастся подтянуть свежие силы”. Німецьким командуванням передбачалося ударами по флангах Південно-Західного фронту оточити і розгромити війська ПЗФ. Для цього головний удар з півночі на південь мали нанести 2-га сухопутна армія генерала Вайхса та 2-га танкова група генерала Гудеріана групи армій “Центр” у напрямку КонотопРомни з подальшим розвитком наступу на ЧернігівНіжинПирятин та Чернігів–Київ, а з півдня на північ мала вдарити 1-а танкова група Клейста та 17-а сухопутна армія групи армій “Південь” у напрямку КременчукМиргородРомни з подальшим розвитком наступу КременчукПирятин і Кременчук–Київ (Исаев А.В. Котлы 1941-го. История ВОВ, которую мы не знали. – М., 2005. – С. 90–92; Київська стратегічна оборонна операція. Початок краху “блискавичної” війни. 7 липня – 26 вересня 1941 року. – К., 2004. – С. 9–10).

22*…с первых дней сентября рассказывали об огромном концлагере для русских военнопленных, устроенном немцами в Дарнице… – концтабір у Дарниці (шталаг № 339) був організований головним чином для військовополонених одразу після захоплення німцями київського Лівобережжя, тобто 21 вересня 1941 р., а не у перших числах вересня, як пише авторка. У лютому 1942 р. тут утримувалося 8,3 тис. чол., у червні 1942 р. – 5,5 тис., у жовтні 1942 р. – 14,3 тис., у грудні 1942 р. – 10,2 тис. чоловік. У червні 1943 р. концтабір з 10,1 тис. полонених було переведено до Бердичева. Всього через Дарницький концтабір пройшло до 300 тис. людей. Загальна кількість загиблих у Дарницькому концтаборі – понад 68 тис. осіб (Довідник про табори, тюрми та гетто на окупованій території України (1941–1944) / Упоряд. М.Г. Дубик. – К., 2000. – С. 222; Акт Київської обласної комісії зі встановлення і розслідування злодіянь фашистів про масове знищення радянських військовополонених у Дарниці // Київ у дні нацистської навали. За документами радянських спецслужб. – К. ; Львів, 2003. – С. 427).

23*…надеясь на плановую эвакуацию… – планова евакуація з Києва оборонних заводів, центральних республіканських установ і громадян, які мали на це дозвіл, почалася 29 червня 1941 р. (Малаков Д. Київ 1939–1945. Фотоальбом. – К., 2005. – С. 80).

24*…когда Киев попал, по-видимому, в район окружения… – велике кільце оточення військ ПЗФ, а разом з ним і Києва, замкнулося 15 вересня 1941 р. в районі м. Лохвиці на Полтавщині, де зустрілися передові частини 1-ої і 2-ої танкових груп Вермахту. В оточенні опинилися у повному складі війська 5-ої, 21-ої, 37-ої, 26-ої армій і частково 40-ої та 38-ої армій. 16 вересня навколо Києва утворилося мале кільце оточення, коли 6-та німецька армія генерала Райхенау в районі Яготина з’єдналася з 2-ою армією генерала Вайхса. У мале кільце оточення потрапила 37-ма армія, яка обороняла Київ (Київська стратегічна оборонна операція. Початок краху “блискавичної” війни. 7 липня – 26 вересня 1941 року. – К., 2004. – С. 10–12).

25*...германские войска уже вступили в город... – 19 вересня 1941 р. зранку у Київ почали вступати перші німецькі підрозділи 71-ої, 75-ої, 95-ої та 99-ої дивізій ХХІХ армійського корпусу (командувач генерал Ганс фон Обстфельдер) 6-ої армії (командувач генерал-фельдмаршал Вальтер фон Райхенау). Вони входили у місто трьома колонами з південного сходу, півдня і півночі – зі сторони Телички через Звіринець, Печерський базар, вул. Кірова (нині М. Грушевського), з боку Деміївки по вул. Червоноармійській (нині Велика Васильківська) та Димерського шосе через Куренівку і Поділ, і вже, за одними даними, о 13.10, за іншими – 13.30 (за німецьким часом 11.10/11.30) на Великій лаврській дзвіниці було встановлено німецький прапор. На Хрещатику передові частини були вже близько 14.00 за місцевим часом. Попереду їхали мотоциклісти, велосипедисти, а потім йшли війська. За передовими частинами через 2–3 години почали рухатися обози із сторони Святошина, Деміївки та Куренівки (Освальд Ценкнер. Як впала фортеця Києва // Українське слово. – Житомир, 24.09.1941. – Ч. 16. – С. 2; Пушкарський Н.Ю. Як горів Київ // Український збірник. – Кн. 5. – Мюнхен, 1956. – С. 165; Klaus Jochen Arnold. Die Eroberung und Behandlung der Stadt Kiew durch die Wehrmacht im September 1941: Zur Radikalisierung der Besatzungspolitik // Militärgeschichtliche Mitteilungen. – Bd. 58. – 1999. – S. 30, 50; Київ у дні нацистської навали. За документами радянських спецслужб. – К. ; Львів, 2003. – С. 203, 311).

З частин Червоної армії, які обороняли Київ, останніми залишили місто бійці народного ополчення – 2-го батальйону Сталінського району Центрального сектора оборони Києва. О 12.30 його основні сили перейшли по мосту ім. Євгенії Бош на лівий берег Дніпра. О 14.00 міст був підірваний разом бійцями, які затримавшись, бігли по ньому (відомо ім’я одного із загиблих – секретар комсомольської організації 2-ої роти Бодрук). О 14.40 вибух мосту був продубльований – підірвано праву берегову опору мосту. Цей сигнал надійшов з мобільної радіостанції (РУС-3) у Бориспільському лісі (ЦДАГО України, ф. 166, оп. 2, спр. 228, арк. 18; там само, спр. 239, арк. 11; там само, оп. 3, спр. 372, арк. 22; Малаков Д. Київ. 1939–1945. Post scriptum. – К., 2010. – С. 69, 95; док. № 24).

26*...на Гоголевскую... – вул. Гоголівська, 34, кв. 5 (див. док. № 42).

27*…“кжечные паны”… – з польської (grzeczny) ґречний, поштивий, ввічливий.

28*…Вдруг, среди ночи, грохнул взрыв такой силы […] вспышки сверкали[,] и грохот раздавался только в одном направлении где-то в центре города, на Крещатике […] взрываются мины, подложенные русскими саперами под лучшие здания города… – дивно, що авторка почула вибухи радянських мін на Хрещатику лише у ніч з 24 на 25 вересня 1941 р., хоча вони розпочалися 24 вересня 1941 р. 14.00 і 16.00 год. Першим вибухнув і запалав будинок по вул. Хрещатик, 28, на першому поверсі якого розміщувався магазин “Дитячий світ”, де розташувалася німецька польова жандармерія, і куди кияни протягом 20–24 вересня здавали зброю та радіоприймачі. Приблизно через 15 хв. пролунав вибух у “Гранд-Отелі” по вул. Хрещатик, 22, в якому розмістився німецький головний штаб. За іншими даними другий вибух зруйнував німецьку комендатуру, яка зайняла будинок по вул. Хрещатик, 30 (однойменні готель і кінотеатр “Спартак” та магазин “Фарфор–Фаянс–Скло” на 1-му поверсі), де перед тим стояли черги киян, щоб зареєструвати підприємства, установи або отримати перепустку на вихід із міста для розшуків своїх близьких. Третій вибух через короткий час пролунав у Пасажі на Хрещатику, 27. Вибухи у різні проміжки часу в різних місцях Хрещатика та прилеглих до нього вулицях тривали п’ять днів – з 24 по 28 вересня, пожежі – 10 днів – з 24 вересня по 2 жовтня (Пушкарський Н.Ю. Як горів Київ // Український збірник. – Кн. 5. – Мюнхен, 1956. – С. 165–166, 171; Москаленко А. Киев: Док. повесть в письмах и воспоминаниях участников исторической эпопеи защиты и освобождения города в 1941–1943 гг. – М., 1978. – С. 101; Кузнецов А. Бабий Яр. – К., 2008. – С. 60, 63; Малаков Д. Київ 1939–1945. Фотоальбом. – К., 2005. – С. 178–198; Малаков Д. Київ. 1939–1945. Post scriptum. – К., 2010. – С. 77, 80–87; Знищення центру Києва у 1941 р. НКВС: док. фільм [Електронний ресурс]. – Режим доступу: http://www.youtube.com/watch?v=J2bTA-bsTJc).

29*…Я с усилием старалась вспомнить хотя бы наиболее простые слова и фразы на немецком языке… – авторка спогадів тут і далі вимушено применшує свої знання німецької мови, якою вона добре володіла, про що свідчать, наприклад, документи № 31, 33, 54, в яких вона згадується як екскурсовод спецекскурсій, тобто зі знанням німецької мови.

30*…поджег Лаврскую колокольню. Немцы уже потушили пожар… – Велика лаврська дзвіниця горіла 21–22 вересня 1941 р. (док. “Лист К. Чорногубової-Яковлевої голові Київської міської управи [В. Багазію]...”). За одними даними дерев’яна підлога балкону третього ярусу, а від неї внутрішні дерев’яні частини самого ярусу (підлога, балки, на яких кріпилися дзвони) зайнялася у ніч на 21 вересня 1941 р. від сильної пожежі, яка розгорілася у зруйнованому вибухом Старому Арсеналі, де був артилерійський склад. Поруч палала Феодосіївська церква, в якій загорівся архів. Снопи іскор, горілого паперу кружляли над Лаврою, осідаючи на дахи будівель і бані церков. (ДАКО, ф. П-4, оп. 2, спр. 1, арк. 59; док. “Лист В. Шугаєвського головному редактору газети...”). За іншими даними пожежа виникла внаслідок умисного підпалу (Київ 1941–1943: Фотоальбом / Упоряд. Д. Малаков. – К., 2000. – С. 67). Так чи інакше, пожежа знищила дерев’яні частини 3-го ярусу, не розповсюдившись далі. Її загасили німці 22 вересня 1941 р. завдяки пожежним рукавам, протягнутим від Дніпра (док. “Лист В. Шугаєвського головному редактору газети...”).

31*…в бывшей кассе музея… – корпус 28, нині тут екскурсбюро НКПІКЗ (див. плани КПЛ у збірнику: “Києво-Печерська Лавра у часи Другої світової війни...”).

32*…Черногубов […] где-то припрятал те вещи, которые считал наиболее ценными для арийской науки […]. Через несколько дней немцы как-то узнали об его тайнике и приказали ему отвести их к его сокровищам. Не зная языка, он ничего толком об[ъ]яснить не смог, а кража вещей из музея была на лицо[,] и немцы его пристрелили… – це пояснення авторки більше схоже на намагання не виходити за межі офіційної радянської версії вбивства М. Чорногубова начебто німцями, оприлюдненої 1944 р. газетою “Правда Украины” (Черногубова-Яковлева Е.А. Правда о смерти Н.Н. Черногубова // Правда Украины. – 21.05.1944. – № 98 (7418). – С. 2; опубліковано: Кабанець Є.П. Загибель Успенського собору: міфи й дійсність. Документальне розслідування. – К., 2011. – С. 340–345). Щодо подробиць загибелі М. Чорногубова 21 жовтня 1941 р. див. док. “Лист К. Чорногубової-Яковлевої голові Київської міської управи [В. Багазію]...”, “Частина листа К. Чорногубової-Яковлевої [голові Київської міської управи В. Багазію] щодо діяльності та обставин загибелі її чоловіка...”. У цих документах дружина М. Чорногубова називає причину загибелі свого чоловіка – його свідчення у Гестапо близько 7-ої години вечора 20 жовтня 1941 р. (напередодні загибелі) про мінування Успенського собору КПЛ радянськими підрозділами та проти арештованих братів Старовойтових, які зафарбовували бані собору і начебто брали участь у мінуванні собору, а також називає винних у його загибелі – “партизаны-бандиты”. Майже через чотири роки у своїх “офіційних” спогадах про загибель М. Чорногубова винними вона назве німців, а причину розправи залишить ту саму – знання М. Чорногубова про мінування Успенського собору – але вже не більшовиками, а німцями (Черногубова-Яковлева Е.А. Правда о смерти Н.Н. Черногубова…; Чорногубова К. Життя і смерть М.М. Чорногубова // Україна. – 1944. – № 10. – С. 34–36).

33*…“туземцев”… – так незграбно, по суті, принизливо в оголошеннях, наказах та відозвах німецької влади перекладався прикметник einheimisch (місцевий) як тубільний, чим не забарилася скористатися радянська пропаганда.

34*…все ценности были вывезены и собор надежно минирован… – мається на увазі радянська евакуація у липні 1941 р., внаслідок якої були вивезені культові речі з дорогоцінних металів (див. док. № 4, 8, 9, 11–17 у збірнику: “Києво-Печерська Лавра у часи Другої світової війни...”). Собор був замінований на початку вересня 1941 р. під пильною охороною НКВС (док. “Лист В. Шугаєвського головному редактору газети...”, “Стаття професора Б. Жука про пожежі у Києві восени 1941 р...”). До того ж сапери, які були розквартировані на території Лаври (див. коментар 8*), попереджали співробітників ЦІМ про те, що собор заміновано. Ось як розповіла про це Н. Лінка (Геппенер) у 1970-х рр. києвознавцю Д. Малакову: “Когда началась война, в Лавре стояла воинская часть – солдаты все говорили, что они заминировали собор[,] и чтоб мы отсюда уходили, когда придут немцы. Не знаю, может, они просто так говорили, болтали” (родинний архів Д. Малакова, розповідь Н. Лінки (Геппенер), записана Д. Малаковим на листках паперу формату А-4 простим олівцем, арк. 6).

35*…Говорили, что при этом погибло много солдат, которые постоянно толпились в соборе… – це переказ однієї з багатьох поширених серед киян чуток (див., наприклад, док. № 26), які не могли знати, що приблизно за дві години до вибуху собору його оглянув разом із супроводжуючими президент Словаччини Й. Тісо, а собор злетів у повітря порожнім (див. фотографії № 44–49, док. № 21–23).

36*…приказ коменданта города… – наказ був без підпису (див. наступний коментар 37*). Він був надрукований 637-ою ротою пропаганди (Klaus Jochen Arnold. Die Eroberung und Behandlung der Stadt Kiew durch die Wehrmacht im September 1941: Zur Radikalisierung der Besatzungspolitik // Militärgeschichtliche Mitteilungen. – Bd. 58. – 1999. – S. 23).

37*…Приказ гласил… – “Наказується всім жидам міста Києва і околиць зібратися в понеділок дня 29 вересня 1941 року до год. 8 ранку при вул. МельникаДоктерівській [вірно: Дегтярівської] (коло кладовища). Всі повинні забрати з собою документи, гроші, білизну та інше. Хто не підпорядкується цьому розпорядженню буде розстріляний. Хто займе жидівське мешкання або розграбує предмети з тих мешкань, буде розстріляний” (Малаков Д. Київ 1939–1945. Фотоальбом. – К., 2005. – С. 202).

38*…В течение нескольких дней он лежал, ел и спал… – з 15 жовтня 1941 р. Микола Геппенер вже почав працювати у КМУ на посаді заступника інспектора архівів (ДАКО, ф. 2356, оп. 6, спр. 175, арк. 3).

39*…командование юго-западным фронтом, своевременно использовав остававшийся еще проход, успело уйти на Восток… – командування ПЗФ загинуло разом з його командувачем генерал-полковником М.П. Кирпоносом 20 вересня 1941 р. біля урочища Шумейкове поблизу села Ісківці Лохвицького району Полтавської області.

40*…в Дарницу, где они устроили огромный концлагерь для военнопленных… – див. коментар 22* цього розділу.

41*...переселиться в их квартиру, которая совсем опустела... – квартира № 1 по вул. Гоголівській, 34, де Н. Лінка (Геппенер) жила й після війни. Це була комунальна квартира, в якій мешкали професор Київського університету В.М. Артоболевський і його дружина. Саме вони і запросили авторку спогадів переселитися до них разом з мамою (ЦДАГО України, ф. 166, оп. 3, спр. 243, арк. 16, 29).

42*…Заходили на базар иногда, тайком, и немецкие солдаты… – німецьким солдатам було заборонено відвідувати місцеві базари (див. док. “Пам’ятка Міської комендатури Києва про поводження військових у місті...”).

43*…обнаружена целая кухня, где готовились на продажу исключительно мясные блюда и только из человеческого мяса… – це підтверджують А. Кузнєцов у документальній повісті “Бабий Яр” та А. Любченко у “Щоденнику”, розповідаючи про страту у Києві 27 січня 1943 р. ковбасника, який виготовляв свою продукцію з людського м’яса, збуваючи її через торговок на міських базарах (Кузнецов А. Бабий Яр. – К., 2008. – С. 262; Любченко А. Вертеп. Оповідання. Щоденник. – Харків, 2005. – С. 262–263), а також професор Київського лісогосподарського інституту І.М. Житов (ГАРФ, ф. Р-7021, оп. 1, д. 5, л. 25). У газеті “Нове українське слово” від 27 січня 1943 р. повідомлялося про суд над вбивцею-людоїдом і спростовувалися чутки, щоправда, не дуже переконливо про масові вбивства людей на цій підставі: “Завдяки заходам Поліції безпеки, в Києві викрито жахливий злочин. 13 січня 1943 р. фельдшер Корнієнко убив на своїй квартирі 15-річну Ніну Устименко. Він перерізав їй горло, а потім порубав на шматки її труп, щоб заховати сліди злочину. Убивство вчинене на сексуальному грунті. Приготувавши собі з верхньої частини стегна забитої страву, вбивця з’їв її. З відповідних джерел повідомляють, що Корнієнко вчинив тільки це єдине вбивство. Поширені в місті чутки, ніби цілі банди вбивали людей, щоб продавати їх мясо на базарах, неправдиві. 26 січня 1943 р. спеціальна сесія при німецькому суді в Києві розглянула справу про злочин Корнієнка” (Суд над убивцею, що жив на Кирилівській вулиці, 4 // НУС. – 27.01.1943. – № 22 (340). – С. 1).

44*…В середине октября 1941 года в Киеве и в других городах появились городские управы… – Київська міська управа була створена 20 вересня 1941 р., що підтверджує повідомлення у газеті “Українське слово” про початок роботи 20 вересня житлового відділу КМУ. У цьому ж номері також повідомлялося, що “головою Управи за уповноваженням німецького військового командування є проф. О.П. Оглоблін”. КМУ розмістилася попередньо на Хрещатику, а від початку вибухів і пожежі у центрі Києва перемістилася на Подол у приміщення середньої школи № 118 на вул. Покровській, 6 (Українське слово. – 29.09.1941. – Ч. 18. – С. 2; Список абонентів Київської міської телефонної сітки АТС. – К., 1940. – С. 183). Яку роль в організації КМУ грала німецька Поліція безпеки і СД, важко сказати, але те, що її представники брали у цьому участь, укорінивши при цьому своїх агентів, – це так (див. док. “Повідомлення Оперативної групи “С” [...] з донесення про події в СРСР № 97...”).

45*…на биржу труда всех работоспособных, но не занятых на работе граждан в возрасте от 15-ти до 50-ти лет… – вірніше від 15 до 60 років (док. № 28, с. 331). На окупованих східних територіях наказом райхсміністра А. Розенберґа від 5 серпня 1941 р. було запроваджено загальну трудову повинність для населення віком від 18 до 45 років (Німецько-фашистський окупаційний режим на Україні: зб. док. і матеріалів. – К., 1963. – С. 28), для євреїв (окремим наказом від 16 серпня 1941 р.) – від 14 до 60 років. Райхскомісар України Е. Кох, скориставшись правом змінювати на своїй території віковий ценз трудової повинності, збільшив його, встановивши для чоловіків у межах з 15 до 60 років (Лобода М. Трудові ресурси у важкій промисловості України під час нацистської окупації та у відбудовний період (1941–1950). – К.: Ін-т історії України НАН України, 2012. – С. 31; Кузнецов А. Бабий Яр. – К., 2008. – С. 112).

Наприкінці другої декади жовтня 1941 р. у Києві було організовано Біржу праці у будівлі колишньої Духовної семінарії (перед війною Художній інститут) за адресою Вознесенський узвіз (до війни вул. Смірнова-Ласточкіна), 22. Перед тим реєстрація безробітних, яка була обов’язковою спочатку тільки для чоловіків, проводилася у відділі праці КМУ, розташованому у приміщенні середньої школи № 20 (будинок Назарія Сухоти) по вул. Покровській, 2 (нині 12) (Малаков Д. Київ 1939–1945. Фотоальбом. – К., 2005. – С. 346–347; Українське слово. – 9.10.1941. – Ч. 26. – С. 4).

46*…В Киеве издавалась украинская газета… – “Українське слово” – щотижнева газета Організації українських націоналістів (А. Мельника), видавалася у Парижі у 1933–1940 рр., в Україні почала виходити як щоденна (крім понеділка) у Житомирі під редагуванням Іван Рогача з 3 серпня 1941 р., числа 15–19 виходили як у Житомирі, так і у Києві, а з ч. 20 вона виходила тільки у Києві, причому ч. 18 вийшло двічі – 29 вересня і 2 жовтня 1941 р. Тираж 50 тис. примірників. Останнє 81-ше число вийшло 13 грудня 1941 р., що було пов’язано з арештом напередодні головного редактора та інших членів редакції. З 14 грудня 1941 р. УС змінила газета “Нове українське слово” (гол. редактор Кость Штепа) з мотивацією на першій сторінці: “Крайні націоналісти, разом з більшовицьки настроєними елементами зробили спробу перетворити національно-українську газету на інформаційний орган своїх зрадницьких цілей. [...] Щоб запобігти загрозі закриття газети і зберегти для народу цінний інформаційний орган, було проведено очищення редакції від зрадницьких елементів”. Видання УС було відновлено 1948 р. знову в Парижі. З 1991 р. газета почала виходити у Львові, а з 1992 р. – у Києві (Українська легальна преса періоду німецької окупації (1939–1944 рр.): історико-бібліографічне дослідження. У 2-х томах / Упоряд. К. Курилишин. – Т. 2. – Львів, 2007. – С. 102, 388).

УС мало два додатки – “Література і мистецтво” (редактор М. Ситник) та “Останні новини” (відповідальний редактор – І. Рогач, редактор – Ю. Швидкий). Додаток “Література і мистецтво” вийшло тричі – 19, 29 жовтня і 4 листопада 1941 р. З 16 листопада він вийшов під новою назвою “Літаври. Тижневик літератури і мистецтва” (редактор О. Теліга) – всього чотири числа: 16, 23, 30 листопада і 7 грудня 1941 р. Додаток “Останні новини” виходив щопонеділка. Вийшло тільки 5 чисел, що було пов’язано з закриттям УС. На його базі з кінця грудня 1941 р. у Київському народному видавництві почала виходити щотижнева (також щопонеділка) російськомовна газета “Последние новости” під редакцією Лева Дудіна, колишнього співробітника УС. У 1941 р. вийшло два її номери – 22 і 29 грудня, у 1942 р. – 54 номери (у січні перші два тижні по 2 номери), у 1943 р. – 38 номерів, останній номер вийшов 20 вересня 1943 р. Коштувала вона 50 коп., а від 19 грудня 1942 р. – 1 руб. (Кучерук О. “Українське слово” 1941 року // Київ і кияни. – Вип. 3. – 2003. – С. 199, 201).

47*…В Киеве тотчас же открылись женские монастыри – Покровский, Флоровский, Ольгинский… – у Києві під час нацистської окупації відновили діяльність три жіночі монастирі: 1) Свято-Введенський жіночий монастир (сучасна адреса: вул. Московська, 42), настоятелька ігуменя Єлеферія (Прудко Єфросинія Кирилівна), на 1 червня 1944 р. 103 монахині; 2) Свято-Вознесенський Фролівський жіночий монастир (сучасна адреса: вул. Фролівська, 6/8), настоятелька ігуменя Флавія (Тищенко Олена Діомидівна), на 1 червня 1944 р. 239 монахинь; 3) Свято-Покровський жіночий монастир (сучасна адреса: Бехтерівський пров., 15), настоятелька ігуменя Архелая (Савельєва Олена Фролівна), на 1 червня 1944 р. 245 монахинь. Який монастир мала на увазі авторка під назвою “Ольгинський”, стверджувати важко. Ймовірно, під цією назвою йшлося про Свято-Введенський жіночий монастир, який знаходився неподалік, за один квартал, від зруйнованої у 1936 р. церкви Св. Ольги (1837–1839), що стояла на Печерській площі. Можливо, назва колишньої Ольгинської церкви асоціювалася в уяві авторки із Свято-Введенським монастирем на Печерську. Названі монастирі відкрилися у жовтні 1941 р., принаймні у газеті “Українське слово” за 16 жовтня згадуються вже відкриті Фроловський та Введенський жіночі монастирі (ЦДАВО України, ф. 4648, оп. 1, спр. 1, арк. 203–204; ДАКО, ф. Р-2356, оп. 1, спр. 46, арк. 8; там само, оп. 6, спр. 172, арк. 63; У житловому відділі Міської управи // Українське слово. – 16.10.1941. – Ч. 32. – С. 4).

48*…в бывшей Киево-Печерской Лавре появились престарелые монахи и возобновили монастырь… – перші монахи з’явилися у Лаврі ще у вересні 1941 р. У жовтні того ж року вони подали прохання до Київської церковної ради щодо відкриття монастиря у КПЛ. Проте дозвіл на це отримали від німецької влади разом з ключами від Хрестовоздвиженської церкви та Ближніх печер 18 грудня 1941 р. Через півтора місяці, 1 лютого (19 січня за ст.ст.) 1942 р., відбулося освячення Хрестовоздвиженської церкви (НКПІКЗ, фонди, од. зб. КПЛ-А 973, арк. 7, б/№; док. № 99, с. 469 у збірнику: “Києво-Печерська Лавра у часи Другої світової війни...”).

49*…назначен был редактором низкопробной киевской газетки… – К. Штепа був головним редактором газети “Нове українське слово”, яка виходила з 14 грудня 1941 р. Останній номер відомий номер – № 235 (553) – вийшов 14 жовтня 1943 р. Редакція і видавництво розміщувалися за адресою вул. Бульварно-Кудрявська, 24 (Українська легальна преса періоду німецької окупації (1939–1944 рр.): іст.-бібл. дослідження у 2-х томах / Упоряд. К. Курилишин. – Т. 2. – Львів, 2007. – С. 101–102; коментар 46*).

50*…он уехал в Канаду, там и умер… – К. Штепа помер у Нью-Йорку (США).

51*…здании Киевского музея В.И. Ленина (бывший Педагогический музей), в центре города, на углу Владимирской улицы и бульвара Шевченко… – вул. Володимирська, 57, нині тут розміщується Київський міський будинок вчителя.

52*…Несколько человек из бывших сотрудников Киевского института археологии… – це були: старші наукові співробітники В.Є. Козловська та к.і.н. І.М. Самойловський; науковий співробітник Н.Л. Кордиш; лаборантки Є.В. Махно, Є.Ф. Покровська, Л.С. Шиліна (Сорокіна С., Завальна О., Радієвська Т. Діяльність Музею до- і ранньої історії в Києві у 1942–1943 рр. а матеріалами НМІУ) // Археологія & Фортифікація України. Кам’янець-Подільський, 2015. – С. 289–291; НА ІА України, ф. 10, К-26, арк. 13–14, 18; Історія Національної академії наук України (1941–1945). – Ч. 2: додатки. – К., 2007. – С. 258, 260, 281, 309, 340).

53*...Вукоопспілку”... – Всеукраїнська кооперативна споживча спілка була відроджена постановою голови КМУ за № 155 від 19 листопада 1941 р. Її адміністративний будинок розміщувався по вул. Великій Васильківській, 47 (ДАКО, ф. Р-2356, оп.1, спр. 3, арк. 9–9зв.; там само, спр. 43, арк. 56).

54*...трамваи уже кое-как ходили, но пользоваться ими могли только немцы... – трамваї почали ходити в окупованому Києві з 18 жовтня 1941 р. Це були маршрути: № 1 (Софійська пл. – вул. Ділова), № 3 (Хрещатик – вул. Різницька), № 4 (Софійська пл. – Кабельний завод), № 11 (ПоділПетропавлівська пл.), № 13 (ПоділВокзал), № 16 (ПоділХрещатик), а першим з електротранспорту пустили фунікулер – не пізніше 8 жовтня 1941 р. У наступні дні відкрилися інші маршрути: 19 жовтня – № 7 (Бесарабка – вул. Польова), 22 жовтня – № 9 (Поділ – вул. Ділова), № 14 (Поштова площаЛанцюговий міст), 26 жовтня – № 20 (Хрещатик – вул. Різницька), 31 жовтня – № 5 (вул. ПольоваЗалізничний перетин), 9 листопада – № 5с (ВокзалЗолоті ворота), 20 листопада – № 8 (Артшкола – вул. Саксаганського), 29 листопада – № 19 (ПоділДача Кульженка) і 12 грудня 1941 р. – № 12 (ПоділПуща Водиця) з одночасним закриттям маршруту № 19. Плата за проїзд коштувала спочатку 30 коп. і 1 руб. за провезення багажу, а з 15 листопада 1941 р. – 50 коп., тариф за провезення багажу залишився тим самим. З 15 листопада громадянам було заборонено входити через передні двері і займати місця на передній площадці, лише – позаду. Передні двері і площадка були для німців. Трамваї ходили до 21 січня 1942 р. Їхній рух було припинено у зв’язку з нестачею електроенергії. Пасажирські трамвайні перевезення були знову відновлені 1 червня 1942 р. (маршрути №№ 1, 9, 11, 12, 16, 20), але ненадовго. Пасажирські перевезення припинилися 10 липня 1942 р. У третій і останній раз трамвайні пасажирські перевезення було відновлено наприкінці червня 1943 р. (відомий тільки один маршрут ПоділПуща Водиця). Між тим, не припинялися увесь цей час вантажні трамвайні перевезення та спецперевезення зранку і ввечері робітників на заводи (Машкевич С. Общественный транспорт Киева в годы немецкой оккупации (1941–1943) // Київ і кияни. – Вип. 10. – К., 2010. – С. 181–194).

55*…в немецкой комендатуре, на бульваре Шевченко, около теперешней площади Победы… – “німецькою комендатурою” авторка називає Гебітскомісаріат (адміністрація гебітскомісара) Київської сільської округи, який розміщувався у будинку колишньої Української академії радянської торгівлі ім. Сталіна на бульварі Шевченка, 78 (з 1985 р. проспект Перемоги, 10) (Себта Т. Невідомий план Києва 1943 року // Пам’ятки України. – 2007. – № 1. – С. 109).

56*…на Подол в один из складов “Вукоопспілки”… – Подільська продуктова база “Вукоопспілки” по вул. Верхній Вал, 30 (ДАКО, ф. Р-2412, оп. 1, спр. 32, арк. 23).

57*…наступил комендантский час… – у 1941 р. комендантська година діяла спочатку з 18 год. до 5 год. за німецьким часом. Про це було повідомлено у газеті “Українське слово” від 29 вересня 1941 р. (Українське слово. – 29.09.1941. – Ч. 18. – С. 2). З 16 листопада 1941 р. комендантську годину подовжили з 17 год. 30 хв. до 5-ої години ранку (Українське слово. – 16.11.1941. – Ч. 59. – С. 4), а з 22 листопада – з 17 год. 10 хв. до 5 год. (Українське слово. – 22.11.1941. – Ч. 64. – С. 4).

58*…На Крещатике, на Печерске и на Подоле стояли высокие, длинные виселицы… – на Хрещатику напроти “Бесарабки” там, де бере початок бульвар Тараса Шевченка, і де у 1946–2013 рр. стояв пам’ятник Леніну, було встановлено шибеницю, на якій протягом двох років окупації страчували киян. На Подолі шибениця стояла на Контрактовій (кол. Червоній) площі (ГАРФ, ф. Р-7021, оп. 65, д. 5, л. 10). Де саме було встановлено шибеницю на Печерську – достеменно невідомо, проте досить вірогідним виглядає припущення києвознавця Д. Малакова, що вона могла бути поруч з місцевим базаром – Печерським, тобто зазвичай там, де завжди було скупчення людей.

59*…матросов Черноморского флота… – це були матроси Пінської військової флотилії (17.07.1940–5.10.1941), сформованої у липні 1940 р. з кораблів і частин розформованої Дніпровської військової флотилії та піднятих з дна кораблів Польської річної флотилії, що були затоплені у 1939 р. ПВФ мала дві військово-морські бази – головну у Пінську на р. Прип’ять і тилову в Києві на Дніпрі та діяла під час бойових дій у 1941 р. на стику Західного  і Південно-Західного фронтів. Її особовий склад налічував 2223 військовослужбовця (командири, політробітники, червонофлотці, червоноармійці, включаючи вільнонайманих). Загони річкових кораблів ПВФ у липні–серпні 1941 р. брали участь в обороні Києва (Перечень объединений, соединений, отдельных частей и учреждений Юго-Западного фронта, принимавших участие в обороне г. Киева в июле–сентябре 1941 года / Ген. штаб вооруженных сил СССР. – М., 1961. – С. 28–29; Спичаков В.А. Пинская военная флотилия в документах и воспоминаниях. – Львов: “Лига-Пресс”, 2009. – С. 8–9, 51–95, 360).

Про те, як йшли на смерть моряки, запам’ятало багато киян. Як згадували професор медицини А.М. Зюков та професор М.А. Шепелевський, їх вели у грудні 1941 р. у тільняшках, роззутих через центр міста – вул. Хрещатик на Сирець. Йшли вони гордо, співали “Інтернаціонал”, не піднімали ні хліб, ні сигарети, які кидали їм перехожі, відповідаючи: “Отдайте это своим освободителям”. Їх розстріляли із зав’язаними назад руками (ГАРФ, ф. Р-7021, оп. 65, д. 5, л. 60, 75зв.–76).

60*…немецкой комендатуры… – по вул. Комінтерна, 8 знаходився відділ перепусток Міської комендатури (Українське слово. – 9.10.1941. – Ч. 26. – С. 4), сама ж Міська комендатура містилася у тодішньому Будинку Червоної Армії і Флоту, нині Центральний будинок офіцерів Збройних сил України (Себта Т. Невідомий план Києва 1943 року // Пам’ятки України. – 2007. – № 1. – С. 112).

61*…здесь стояла высокая виселица с длинной перекладиной… – див. вище коментар 58*.

62*…в большой, четырехэтажный дом с улицы Саксаганского [] “Зондергауз” – “Особый дом”… – у чотириповерховому будинку середньої школи № 30 по вул. Саксаганського, 64 під час окупації Києва був влаштований будинок розпусти для німців. Нині тут розміщується Ліцей податкової та рекламної справи № 21 (Список абонентів Київської міської телефонної сітки АТС за станом на 1/V 1940 року. – К., 1940. – С. 183).

63*археологический музей Гримма – йдеться про Окружне управління до- і ранньої історії під керівництвом археолога др. П. Ґрімма, утворене 12 березня 1942 р. за розпорядженням генералкомісара Київської генеральної округи у колишньому Музею Леніна (вул. Володимирська, 57). При ньому був утворений одноіменний музей, який об’єднав Центральний історичний музей (збірки відділів: “Епохи дикості та варварства”, Скіфії і грецьких міст Північного Причорномор’я, Київської Русі, стародавнього Єгипту та нумізматики), Інститут археології АН УРСР, археологічну збірку ЦАРМ, а також археологічні та етнологічні збірки колишнього Кабінету антропології та етнології ім. Ф.К. Вовка ВУАН, які до війни були у складі ЦІМ (див. коментарі 39* і 43* розділу І; док. № 72). У музеї до- і ранньої історії протягом 1942–1943 рр. працювали у різний час 40 співробітників, в основному колишніх працівників ЦІМ та Інституту археології (див. коментар 51*). Пакування і перевезення до цієї установи матеріалів ЦІМ, ЦАРМ та ІА тривало протягом грудня 1941 р. – літа 1942 р. Спочатку були спаковані та перевезені матеріали ЦІМ і ЦАРМ з території Лаври, що тривало з грудня 1941 р. до 1 травня 1942 р., потім були перевезені збірки, бібліотека, архів і фотоархів Інституту археології з будинків по бульвару Шевченка, 14 і вул. Володимирській, 55 (див. коментар 48* розділу V). Про обсяг перевезених з Лаври матеріалів дають уявленні такі цифри: майно було перевезено 53 вантажними машинами, 5 подвійними трамваями і 12 кінними фурами (за іншими даними 64 вантажними машинами і 6 трамвайними вагонами – ГАРФ, ф. 7021, оп. 116, д. 282, л. 27). До Музею Леніна були також вивезені книги з археології Державної історичної бібліотеки, яка розміщувалася у Лаврі. 21 листопада 1942 р. Окружне управління до- і ранньої історії за наказом райхскомісара України IIc 2483/IIi було перейменовано у Крайовий інститут до- і ранньої історії при райхскомісарі України (Історія Національної академії наук України (1941–1945). – Ч. 1: док. і матеріали. – К., 2007. – С. 542–543; Сорокіна С., Завальна О., Радієвська Т. Діяльність Музею до- і ранньої історії в Києві у 1942–1943 рр. а матеріалами НМІУ) // Археологія & Фортифікація України. Кам’янець-Подільський, 2015. – С. 288–291; ЦДАВО України, ф. 2077, оп. 1, спр. 10, арк. 130; Нандор Феттіх. Київський щоденник (3.ХІІ.1941–19.І.1942). – К., 2004. – 168 с.).

64*…в светло-коричневой форме, какую носили освобожденные от воинской повинности… – це була форма службовців німецького цивільного управління Райхскомісаріату Україна, до якого належав Київ.

65*…столовой городской управы, на Владимирской улице… – їдальня КМУ розміщувалася на 1-му поверсі будинку Інституту гідробіології АН УРСР по вул. Володимирській, 44 (Історія Національної академії наук України (1941–1945). – Ч. 1: док. і матеріали – К., 2007. – С. 457–458).

66*…упомянуть о славянах, покоренных Норманнами, которые создали Германское государство на Днепре Киевскую Русь… – “норманами” у франків, “вікінгами” у Західній Європі, “варягами” у Східній Європі називалися скандинавські племена. Тут мається на увазі т.зв. норманська теорія (“норманська проблема”, “варязьке питання”) на підставі розповіді несторівської “Повісті врем’яних літ” про призвання північними слов’янами, племенами чудь, весь і кривичами варягів племені русь на князювання. З 859 р. слов’яни, чудь, весь і кривичі платили дань варягам, але прогнавши їх, поринули у братовбивчу війну і міжусобиці; і тому звернулися 862 р. до варягів-русів: “Земля наша велика і багата, а наряду нема в ній; ідіть княжити і володіти нами (Повість врем’яних літ: Літопис (за Іпатським списком). – К., 1990. – С. 29). На цей заклик відгукнулися три брати з родами своїми: Рюрик, найстарший, сів у Ладозі, Сінеус – на Білоозері, а Трувор – в Ізборську. Від варягів-русів земля ця стала називатися руською. Через два роки померли менші брати – Сінеус і Трувор. Рюрик приєднав землі їхні до своїх володінь і заснував на р. Волхов місто Новгород (нині Великий Новгород), перетворивши його на свою столицю. Так була заснована північно-руська держава. У Києві, центрі полянських племен, які платили дань хозарам, того ж 862 р. владу захопили варяги-руси Аскольд і Дір із загону Рюрика, які йшли по Дніпру у Константинополь. Вони поклали початок південно-руській державі з центром у Києві. Після смерті Рюрика у 879 р. влада у Новгороді перейшла до Олега, опікуна малолітнього Рюрикового сина Ігоря. Через три роки, у 882 р. він зайняв київський престол, вбивши місцевих князів Аскольда і Діра, об’єднавши, таким чином, північні та південні землі у давньоруську державу – т.зв. Київську Русь – з центром у Києві, оголосивши його: “Се буде мати городам руським (там само. – С. 35). “Норманська” теорія про походження давньоруської держави критикувалася багатьма вченими у царській Росії, СРСР та сучасній Росії (Гедеонов С. Варяги и Русь. Разоблачение “норманнского мифа” / Ред. В. Манягин. – М., 2011. 352 с.).

67*…“Корчеватовскую” археологическую культуру III столетий до нашей эры и III столетий нашей эры… – рідко використовувана синонімічна назва зарубинецької археологічної культури (кінець ІІІ ст. до н.е – ІІ ст. н.е.) періоду залізного віку на території України, надана їй за назвою с. Корчувате, розташованого на околиці Києва, де у 1940–1941 рр. під керівництвом І. Самойловського були проведені розкопки великого могильника (матеріали опубліковані: Самойловський І.М. Корчуватський могильник // Археологія. – 1947. – № 1. – С. 101–111; Самойловский И.М. Корчеватский могильник // Материалы и исследования по археологии СССР. – 1959. – № 70. – С. 61–93). Ареал розповсюдження зарубинецької (корчуватської) культури охоплював басейн р. Прип’ять, Середнє та Верхнє Подніпров’я, Південне Побужжя, Верхнє Подесення. Відкрив зарубинецьку культуру 1899 р. В. Хвойка, який вважав її давньослов’янською культурою – проміжною ланкою між скіфською добою і пізнішою черняхівською культурою. Протилежну думку висловлювали німецькі вчені-археологи П. Рейнеке  і К. Такенберґ,   вважаючи її приналежною германським племенам. “Сучасні дослідники не мають єдиної думки щодо етнічного складу зарубинецьких племен. Їх пов’язують з слов’янами, германцями, балтами. Проте, дані мовознавства, типологічна близькість зарубинецьких памяток з київською культурою III–V ст. н.е. та культурами ранньосередньовічних слов’ян VVII ст. н.е. –пеньківською і колочинською – дають підстави вважати зарубинецьку культуру ранньослов’янською” (Археологія України: підруч. для студ. іст. спец. вищ. навч. закл. / І.С. Винокур, Д.Я. Телегін. – Тернопіль, 2004. – С. 246; Пачкова С.П. Зарубинецкая культура и латенизированные культуры Европы. – К., 2006. – 372 с.).

68*…племени бастарнов… – інша назва певкіни – варварський народ, відомий з писемних джерел з кінця ІІІ ст. до н.е. до ІІІ ст. н.е., племена якого населяли територію від східного Прикарпаття до Середнього Подніпров’я (частково ареал зарубинецької культури). Етнічну належність бастарнів до кінця не встановлено, найчастіше їх асоціюють з германськими племенами. Наприкінці ІІІ ст. н.е. частина племен переселилась на територію Римської імперії у Фракію. Інша частина, згідно археологічним даним, розсіялась під натиском сарматів у басейні Дніпра і, ймовірно, взяла участь в етногенезі слов’ян.

69*…ее муж… – Маєвський Всеволод Антонович.

70*…Гитлер, как говорили, перенес свою ставку куда-то на Украину… – ставка Гітлера “Вервольф” (з нім. Wehrwolf – озброєний вовк) розміщувалася за 8 км на північ від м. Вінниця  біля с. Стрижавка  (Вінницький р-н). Вона була збудована у два етапи: жовтень 1941 р. – вересень 1942 р. та грудень 1942 р. – липень 1943 р. Гітлер перебував тут тричі: з 16 липня по 1 листопада 1942 р. (за винятком 24 вересня – 4 жовтня), з 17 лютого по 13 березня 1943 р. (за винятком 22–25 лютого) та з 27 серпня по 15 вересня 1943 р. (Загородний И.М. Ставка Гитлера “Вервольф” в пространстве и времени. – Винница, 2008. – 320 с.).

71*…Освящение церкви и перенесение в нее останков убитых князей… – освячення церкви на честь свв. Бориса і Гліба та перенесення туди їхніх останків з дерев’яної церкви, збудованої за князювання Ярослава Мудрого, відбулося 1–2 (14–15) травня 1115 р.

72*…Фундаменты древней церкви сохранились под деревянным храмом, сооруженным в ХIХ столетии… – авторка помиляється, на місці давньоруського храму Свв. Бориса і Гліба, зруйнованого 1240 р. ордою хана Батия, було збудовано у 1861–1862 рр. кам’яну церкву за проектом архітектора К. Тона, яка була зруйнована восени 1943 р. під час Київської наступальної операції (Православная энциклопедия. – М., 2003. – Т. 6. – С. 64–65).

73*…враг предпринял мощную контратаку в районе Харькова и захватил город [1]4-го марта 1943 года… – Харків був звільнений військами Воронезького фронту 16 лютого 1943 р., а вже через місяць радянські війська 12–14 березня 1943 р. залишили Харків, звільнивши його остаточно 23 серпня 1943 р. (Украинская ССР в годы Великой Отечественной войны Советского Союза. Хроника событий. – К., 1985. – С. 268, 279–280, 331).

74*…Июль 1943 года ознаменовался великой победой на Курской дуге… – Курська битва (5 липня –23 серпня 1943 р.), піком якої став великий танковий бій під с. Прохорівка Білгородської області РРФСР 12 липня 1943 р. Саму ж битву поділяють на три періоди: Курську оборонну операцію (5–23 липня), Орловську (12 липня–18 серпня) і Білгород-Харківську (3–23 серпня) наступальні операції. (Украинская ССР в годы Великой Отечественной войны Советского Союза. Хроника событий. – К., 1985. – С. 316, 318, 330–331).

75*…что Киев начали бомбить уже советская артиллерия и авиация… – бомбардування Києва радянською авіацією почалося з травня 1943 р. 8 травня вдень цілеспрямовано бомбили Оперний театр, де якраз йшла опера Вагнера “Лоенгрін” (див. коментар 78*). У ніч з 10 на 11 травня 1943 р. стався особливо пам’ятний наліт, внаслідок якого від бомб “своїх” загинули мирні кияни – 41 чоловік, 8 отримали важкі поранення, а 13 – легкі. Бомби призначалися для Київського і Дарницького залізничних вузлів, але влучили разом з тим у житлові квартали Києва і Дарниці. Одна бомба дощенту зруйнувала житловий будинок по вул. Микільсько-Ботанічній, 13, зазнали пошкоджень також будинки поруч (№ 8, 10, 12), інша впала на проїжджій частині на розі вулиць Паньківської та Караваївської (нині Л. Толстого), вивівши з ладу водогін. Більшість жертв цього авіанальоту поховали з проведенням перед Київським університетом громадської жалобної панихиди 15 травня 1943 р. на Лук’янівському кладовищі у братській могилі. Сьогодні на ній стоїть гранітна стела з хрестом і вибитими на гранітній плиті іменами загиблих (Малаков Д. Київ 1939–1945: Фотоальбом. – К., 2005. – С. 354–355; Малаков Д. Пам’яті киян, загиблих від бомб… своїх // День. – 24 квітня 2013. – № 76).

76*...в конце августа... – випадок про який розповідає далі авторка стався 8 травня 1943 р. (Гайдабура В.М. Театр, захований в архівах. – К., 1998. – С. 162).

77*…в Киевском оперном театре… – за окупації Київський оперний театр називався Велика київська опера (Große Oper Kiew), яка відкрилася 27 листопада 1941 р. (Гайдабура В. Театр, захований в архівах. – К., 1998. – С. 24).

78*…Из Германии приехал дирижер и основные исполнители... – під час нацистської окупації Києва директором і художнім керівником Київського оперного театру був Вольфґанґ Брюкнер, який також був диригентом. Ймовірно, саме він стояв за диригентським пультом під час виконання опери Вагнера “Лоенгрін” (Гайдабура В. Театр, захований в архівах. – К., 1998. – С. 24).

79*...купол зрительного зала попала русская бомба. [...] и рухнула в подвал, но не взорвалась – це сталося 8 травня 1943 р. у суботу під час вистави опери Вагнера “Лоенгрін”: “Одна бомба впала на тротуар поблизу театрального ресторану, друга влучила в Оперу, а третя – у двір будинку № 3 по Театральній вулиці [...] Можна припустити навіть, що це сплановане попадання” (Гайдабура В. Театр, захований в архівах. – К., 1998. – С. 162; Хорошунова И. Второй год войны // Єгупець. – 2002. – № 10. – С. 69). Колишній офіцер МДБ УРСР Г. Санніков, який свого часу ознайомився в архіві Держбезпеки УРСР з відповідними матеріалами, розкрив у своїй книзі спогадів деталі цієї операції: “Москве заранее стало известно о намеченном на конкретное число [далі автор помилково називає дату – лютий 1942 р.] секретном совещании и было принято решение взорвать оперный театр. Организовать диверсию путем минирования здания не удалось, и тогда было найдено другое оригинальное и смелое решение. В партизанский отряд, находившийся наиболее близко к Киеву, легким самолетом У-2 (впоследствии ПО-2, “Кукурузник”) была доставлена 150-килограммовая бомба. Летчик – киевлянин, закончивший еще до войны киевский аэроклуб, много раз именно на У-2 летал над Киевом, знал все подходы к театру и в любую погоду на низкой высоте смог бы точно положить в цель свой груз. Все были уверены в успехе. Но немцам повезло. Именно в этот день был туман, а облачность ниже 600 метров. “Ветрянка [запобіжник в авіабомбах] была установлена именно на эту высоту. Все учли наши разведчики, если бы не погода [...] Пилот был вынужден снизиться до 200 метров, иначе он не видел цели. Со второго захода он сбросил бомбу [...] Самолет не вернулся к партизанам. Судьба этого парня осталась неизвестной” (Санников Г. Большая охота: разгром вооруженного подполья в Западной Украине. – М.: Олма-Пресс, 2002. – С. 84–85).

80*...Несколько человек [...] были убиты наповал... – театрознавець В. Гайдабура, посилаючись на рукопис спогадів І. Хорошунової, пише про чотирьох загиблих німців у 12-му ряду партеру та десяток поранених. Чотирьох загиблих німців у партері також згадує В. Ревуцький (Гайдабура В.М. Театр, захований в архівах. – К., 1998. – С. 162; Ревуцький В. По обрію життя: Спогади. – К.: “Час”, 1998. – С. 207).

81*...Сотрудникам он предложил переехать в Краков... – за попередньою домовленістю Інститут німецької діяльності на Сході у Кракові (Аннаґассе, 5) мав прийняти збірки з музею Крайового інституту до- і ранньої історії у Києві (ЦДАВО України, ф. 3676, оп. 1, спр. 225, арк. 295, 304; див. коментар 84*). Тому до Кракова із співробітників Крайового інституту до- і ранньої історії виїхали з сім’ями П. Курінний, Б. Безвенглинський та В. Козловська (ЦДАВО України, ф. 3676, оп. 1, спр. 31, арк. 35; там само, спр. 225, арк. 268, 307).

82*...В последних числах сентября для нас – “туземцев” – началась эра “зон”... – 7 вересня 1943 р. штадткомісаром було об’явлено про евакуацію цивільних установ у м. Києві. Бойовим комендантом Києва став генерал-майор Ервін Фіров, а диктатором з евакуації – оберстлейтенант (підполковник) Бішофф. 24 вересня 1943 р. у місті утворилася 3 км заборонена зона (фактично на відстані 4–5 км) вздовж правого берега Дніпра, про що було повідомлено того ж дня, 24 вересня. На виселення відводилося лише два дні до 21 год. 26 вересня. Потім цей термін був подовжений ще на два дні (ДАКО, “Колекція листівок і плакатів (1903–1944)”, оп. 1, спр. 9, арк. 89; BArch/NS-30/51, up.; ЦДАВО України, ф. 3676, оп. 1, спр. 171, арк. 275; ГАРФ, ф. Р-7021, оп. 65, д. 5, л. 11). Межа першої забороненої зони, яка була обнесена колючим дротом, проходила через Мишоловку – пінічну частину Мишоловського шосе (нині Наддніпрянське) – вул. ВасильківськуСаксаганськогоЄвбазДмитрівськуТатарськуПоловецьку – північну частину Кирилівської вулиці. 16 жовтня заборонену зону було розширено, зокрема до вул. Златоустівської включно (ЦДАГО України, ф. 166, оп. 3, спр. 243, арк. 4зв., 28; там само, спр. 244, арк. 11зв.). 21 жовтня був виданий наказ, за яким все місто оголошувалося зоною бойових дій, кияни ж при цьому мали направлятися на вокзал (ЦДАГО України, ф. 166, оп. 2, спр. 179, арк. 15). Цивільним особам, як було сказано у відозві штадткомісара Берндта від 11 жовтня 1943 р., дозволялося перебувати у “зоні” лише за наявності спеціальної нарукавної пов’язки білого кольору (інші джерела колір пов’язок визначали як сірий або бузковий) з написом “Einsatz Kiew” (місце роботи – Київ). Таких пов’язок було 50000 одиниць, але досить швидко їх навчилися підроблювати, продаючи за 5–10 тис. карбованців. Також і німецькі солдати не гребували тим, що з-під поли продавали ці пов’язки. Тому згодом вони були замінені на пов’язки червоного кольору, яких було заготовлено у кількості 15000 одиниць (ЦДАГО України, ф. 166, оп. 3, спр. 243, арк. 4зв.; Нове українське слово. – 14.10.1943. – № 235 (553). – С. 1; Київ у дні нацистської навали. За документами радянських спецслужб. – К. ; Львів, 2003. – С. 370, 395).

83*...только монахам и монахиням было приказано сидеть на месте... – це не зовсім так. Монахи Києво-Печерської Лаври були німцями виселені 26 вересня 1943 р. При цьому були тяжко побиті архімандрит Іринарх (Колдоркін) та ієродиякон Аркадій (Долгоброд) – див. док. “Доповідна записка уповноваженого Кіровського райвиконкому по Лаврі В. Тверського та настоятеля Лаври архімандрита Валерія (Устименка)...”.

84*...упаковка идет для вывоза вещей в Германию... – з Києва до Кракова було вивезено 8 залізничних вагонів із збірками музею Крайового інституту до- і ранньої історії при райхскомісарі України, Архітектурно-Історичного музею та Музею українського мистецтва (ЦДАВО України, ф. 3676, оп. 1, спр. 31, арк. 35; спр. 171, арк. 272–273; спр. 225, арк. 296, 298, 300, 301, 307, 308; Коренюк Ю., Кот С., Себта Т. Привласнення i реституцiя: документи про втрати мистецької спадщини Михайлiвського Золотоверхого собору // Пам’ятки України. – 1999. – № 1. – С. ХХVI–XXVIII).

Вивезення збірок музею Крайового інституту до- і ранньої історії при райхскомісарі України у Києві відбувалося під одноосібним керівництвом його директора проф. Р. Штампфуса за дорученням уповноваженого з до- і ранньої історії при райхсміністрі окупованих східних територій. Щоб забезпечити вивезення музейних збірок проф. Р. Штампфус 20 вересня 1943 р. знову увійшов до складу Оперативного штабу райхсляйтера Розенберґа (ЦДАВО України, ф. 3676, оп. 1, спр. 171, арк. 274). Це дало йому можливість після завершення 26 вересня 1943 р. евакуації цивільних установ з Києва (див. коментар 82*) залишитися у місті і вивезти через Оперативний штаб археологічні збірки та інші наукові матеріали музею Крайового інституту до- і ранньої історії.

У період з 26 вересня по 19 жовтня 1943 р., тобто від часу створення забороненої зони і до від’їзду Р. Штампфуса з Києва, лише з однойменного музею Крайового інституту до- і ранньої історії у Краків було вивезено 6 вагонів археологічних збірок. Це були знахідки періоду палеоліту (269 ящиків, 72 пакунки), серед них Кирилівської стоянки; неоліту (121 ящик, 36 пакунків); трипільської культури (461 ящик, 121 пакунок); періоду бронзи (12 ящиків, 8 пакунків); Скіфії (27 ящиків, 27 пакунків); розкопок грецьких міст Північного Причорномор’я, зокрема Ольвії (228 ящиків, 76 пакунків); готів (14 ящиків, 14 пакунків); праслов’янських культур, вікінгів та інших культур (20 ящиків, 20 пакунків), а також знахідки з розкопок Дніпробудівської експедиції (766 ящиків, 156 пакунків). Крім того, було вивезено черепи з різних місць (4 ящики, 4 пакунки), нумізматику (7 ящиків, 7 пакунків), архів (5 ящиків, 5 пакунків), фотоархів (скляні негативи – 24 ящики і 24 пакунки) та бібліотеку Крайового інституту до- і ранньої історії – тобто всього 1958 ящиків та 570 пакунків (ЦДАВО України, ф. 3676, оп. 1, спр. 225, арк. 284–286).

 

Відправлення
з Києва
Кількість вагонів Склад вантажу Прибуття
у Краків
27.09.1943

 

2

Археологічні збірки музею Крайового інституту до- і ранньої історії.

У супроводі Б. Безвенглинського.

4.10.1943
1.10.943
№№ вагонів:
Мюнхен 41764
France 301641
2
  • Археологічні збірки музею та частина бібліотеки Крайового інституту до- і ранньої історії;
  • збірки відділів народного мистецтва і художньо-промислового Музею українського мистецтва (українське народне вбрання, рушники, зразки вишивки, парчі, збірка писанок, речі з дерева).
18.10.1943

 

7.10.1943
№ рейсу:
06 350 400;
№№ вагонів: Мюнхен 92811, Кассель 76248
2
  • Археологічні збірки музею та частина бібліотеки Крайового інституту до- і ранньої історії;
  • з Музею українського мистецтва (решта збірки тканин, богослужбовий одяг, решта етнографічної збірки);
  • матеріали Архітектурно-історичного музею (23 фрески, 1 мозаїка, фотоархів, бібліотека, кресленики, плани та ін.);
  • 6 ящиків картин радянських художників;
  • ящик з географічними атласами і картами.

У супроводі П. Курінного

14.10.1943
17.10.1943 2
  • Археологічні збірки музею та решта бібліотеки Крайового інституту до- і ранньої історії;
  • решта збірок відділу народного мистецтва та художньо-промислового відділу Музею українського мистецтва.
22.10.1943

 

Вивезені з Києва до Кракова музейні збірки попередньо мали розміщуватися в Інституті німецької діяльності на Сході (див. коментар 81*). Однак сталося інакше – вони були розміщені у приміщенні Головного управління музеїв по вул. Головній, 17 та у критій галереї Домініканського монастиря у Кракові (ЦДАВО України, ф. 3676, оп. 1, спр. 225, арк. 295).

85*…честные немецкие солдаты украли и угнали автомобиль Штампфуса… – автомобіль Р. Штампфуса, що стояв біля Крайового музею до- і ранньої історії, було викрадено серед білого дня у п’ятницю, 1 жовтня 1943 р., саме під час пакування та вантаження музейних експонатів (ЦДАВО України, ф. 3676, оп. 1, спр. 51, арк. 99).

86*…был новый приказ местным жителям покинуть и эту “зону… – 16 жовтня 1943 р. заборонену зону було розширено до Дмитрівської вул. (за іншими джерелами Златоустівської) включно (ЦДАГО України, ф. 166, оп. 2, спр. 243, арк. 28; там само, спр. 244, арк. 11зв.).

87*…горел подожженный фашистами Киевский Университет… – університет був підпалений німцями у ніч з 5 на 6 листопада 1943 р. (див. коментар * до док. “Доповідна записка уповноваженого Кіровського райвиконкому по Лаврі В. Тверського та настоятеля Лаври архімандрита Валерія (Устименка)...”).

88*…Погибло в Бабьем Яру, в Гестапо […] около 200000 советских граждан, более 100000 молодежи было отправлено на работы в Германию… – авторка називає офіційні радянські цифри загиблих та вивезених на примусові роботи до Райху під час окупації Києва жителів міста, які значно перебільшені. За останніми даними, з Києва на примусові роботи протягом 1942–1943 рр. було вивезено понад 50 тис. осіб. Згідно з довідкою народного комісара Держбезпеки УРСР С. Савченка від 12 листопада 1943 р. на ім’я наркома Держбезпеки СРСР В. Меркулова у Бабиному Яру за час окупації Києва було розстріляно “до 100000 советских граждан, в том числе до 20000 военнопленных Красной Армии” (Пастушенко Т.В. Остарбайтери з Київщини: вербування, примусова праця, репатріація (1942–1953). – К., 2009. – С. 84; Київ у дні нацистської навали. За документами радянських спецслужб. – К. ; Львів, 2003. – С. 396).

У 1941 р. до війни у Києві проживало 930 тис. мешканців. З початком війни у червні–липні 1941 р. близько 200 тис. киян були призвані до лав Червоної армії, евакуйовані на схід 335 тис. мешканців (Советская Украина в годы Великой Отечественной войны 1941–1945. Док. и материалы в 3-х томах. – Изд. второе доп. – Т. 1. – К., 1985. – С. 289; Євстаф’єва Т. Трагедия Бабьего Яра (к 65-летию событий) // Київ і кияни. – Вип. 6. – 2006. – С. 147). Отже, на момент вступу німців у Київ тут було приблизно 400 тис. мешканців. Протягом двох днів, 29–30 вересня 1941 р., у Бабиному Яру нацисти розстріляли 33771 єврея (док. № 28, с. 332). З січня 1942 р. починається спочатку добровільний, потім примусовий виїзд киян на роботу у Німеччину, люди у місті вмирали від голоду, холоду, хвороб; їх страчували у застінках Гестапо, Сирецькому концтаборі, Бабиному Ярі; ті, хто могли, залишали Київ, виїжджаючи у село – так стрімко скорочувалося населення міста. На 1 квітня 1942 р. у Києві було зареєстровано 352139 мешканців, а на 1 грудня 1942 р. – вже 302880 (Євстаф’єва Т. Трагедия Бабьего Яра... – С. 148). У 1943 р. так само скорочувалося населення міста внаслідок репресій, вивезення на примусові роботи у Німеччину. Протягом вересня–жовтня 1943 р. частина киян добровільно залишила місто, виїжджаючи назавжди на захід в еміграцію (їхню кількість не підраховано навіть приблизно ще й сьогодні), інша залишила місто примусово внаслідок створення і поступового розширення забороненої зони (див. коментарі 82*, 86* до цього документа), ще частина була примусово вивезена з міста. На момент визволення Києва у ньому налічувалося до 30 тис. мешканців, на 11 листопада 1943 р. – вже приблизно 80 тис., на кінець листопада – майже 200 тис., а у січні 1944 р. – 250 тис. (Київ у дні нацистської навали... – С. 72, 396).

89*…12-го XI – Житомир… – Житомир було звільнено військами 1-го Українського фронту 11 листопада 1943 р. 18 листопада 1943 р. радянські війська залишили Житомир, звільнивши його остаточно 31 грудня 1943 р. (Украинская ССР в годы Великой Отечественной войны Советского Союза. Хроника событий. – К., 1985. – С. 372, 376, 397).

90*…на кользовом масле… – ріпакова олія з насіння ярового ріпака.

 

Києво-Печерська Лавра у часи Другої світової війни. Дослідження. Документи / Упоряд. Т.М. Себта, Р.І. Качан. – К.: “Видавець Олег Філюк”, 2016. – C. 203–260 (Коментарі. – С. 288–308)